Зебра полосатая. На переломах судьбы - стр. 50
Среди ярких воспоминаний о первых неделях моего вхождения в новую загадочную быль стало знакомство с Толей Берлиным, худощавым короткобородым молодым человеком, моим сверстником. Я разыскал его с подачи кого-то из московских приятелей, передавший для него наглухо заклеенное письмо. Последнее важно подчеркнуть, так как времена (1955 год) еще тогда были непонятно-туманные, а в том послании, по-видимому, таилось нечто не предназначенное для посторонних глаз.
Я подошел к небольшому покосившемуся домику, доживавшему, как и весь Ставрополь-на Волге, свою последнюю весну. Через 3–4 месяца ожидалось его погружение в темную пучину Куйбышевского водохранилища. На пологом речном берегу уже высились горы крупнообломочного камня, готовившегося к перекрытию русла.
На калитке висела свирепая морда немецкой овчарки, выразительно скалящаяся с замысловато вырезанного фанерного листа. Много лет спустя я такую же картинку видел на раскопах заваленной вулканическим пеплом античной Помпеи. Острые собачьи клыки многоцветными мозаиками бессловесно останавливали воров перед входными дверями вилл древнеримских патрициев. В отличие от них, нынешние новорусские домовладельцы без слов не обходятся и на кованых воротах своих дворцов вывешивают никого не пугающие объявления: “Во дворе злая собака”.
Я вошел в дом. Это был луч света в темном царстве. В царстве режимной сталинской стройки, в мире лагерного беспредела, злобы, бесконечного мата-перемата, липкой тягучей цементносуглинистой грязи.
Светлый луч был небольшой комнатой в избе-пятистенке, оформленной в смелых авангардистских традициях какого-нибудь мейерхольдовского спектакля. Под потолком висела люстра, сделанная из простого оцинкованного ведра с искусно вырезанными шестиконечными звездами, лунными серпами и девичьими головками. Столом служила грузовая тележка с большими колесами, ее удобно было откатывать в угол, освобождая пол для танцующих каблуков.
А те ловко отстукивали румбу, фокстрот и танго, выкалываемые короткой патефонной иглой из ещё тогда только пластмассовых, а не виниловых пластинок. Музыка, танцы, песни, стихи и просто кухонный трёп были милым кусочком моей бывшей студенческой Москвы. Я стал приникать к нему каждый вечер.
Володя жил со своей подругой-женой Тусей Тобидзе, высокой худощавой брюнеткой, то ли родственницей, то ли однофамилицей знаменитого грузинского поэта. Она училась на последнем курсе заочного института, а в перерывах между болтовней с приятельницами и танцами-шманцами довольно усидчиво долбала какие-то учебные премудрости.
Володю выперли с 4-го курса московского Архитектурного.
– За что? – Спросил я его как-то.
– За то, что поглощенный диаматом я вдруг ругнулся матом, – скаламбурил он. – И очень напугал ведшего тот роковой для меня семинар доцента-долдона, работавшего раньше на Старой площади. Всего-то спросил, как сочетается вкус паюсной икры в цековской столовой с принципом соцсбережения. Вот и отчислили меня за неуспеваемость.
А я понял, что родители Берлина, безродные космополиты, поспешили отправить сына из Москвы от греха подальше – времена ведь стояли людоедские, предсмертные.
Володя был ловок и рукоделен во всем, за что брался. Он здорово рисовал, играл на гитаре, пел под Козина и Вертинского. А проявляя свой художнический талант, лепил не только забавных зверушек из белой глины, но и вкусные пельмени из ржаной муки. Пока Туся писала свои курсовые, он мастерил книжные полки, собирал детекторный приемник с радиолой, варил борщ, мыл полы и стирал белье.