Размер шрифта
-
+

Здравые смыслы. Настоящая литература настоящего времени - стр. 22

В двух выдающихся книгах последнего десятилетия – романах Андрея Рубанова «Сажайте, и вырастет» и «Чертово колесо» Михаила Гиголашвили – подобный авторский взгляд – уже позиция, ни в каких «консепсиях» не нуждающаяся.

У Гиголашвили парад грешников (при тотальном, я бы сказал, отсутствии оценок за поведение) – от некоего «Большого Чина» до законченных морфинистов намеренно и показательно закольцован фигурами идейного вора в законе и капитана угрозыска (как у Довлатова – Купцовым и Алихановым в «Зоне»). Общие поведенческие мотивации, синхронное желание радикально поменять жизнь (вплоть до отказа от наркотиков) и – одинаково (не)удавшийся опыт сотворить добро из зла.

В романе Рубанова главный герой – сам по себе запретка. Он социально завис между администрацией и заключенными – банкир, «коммерс», попав в лефортовскую камеру, а затем в «Матроску», в итоге прибивается к блатным, но так и не обзаводится набором необходимых антагонизмов.

Показательно, что с «Зоной» обе книги объединяет и мотив рождения писателя…

В «Заповеднике» Довлатов (отчасти оппонируя «деревенской» прозе) описывает сельскую жизнь с довольно неожиданной стороны. Получается нечто противоположное и «деревенщикам», и «горожанам». Ибо это взгляд городского маргинала, городом, в силу обстоятельств, пусть и временно, отторгнутого. Идиотизм сельской жизни, резонируя с внутренним состоянием героя, рождает гармонию растительного скорее свойства. Пока новости из города не провоцируют новый душевный конфликт…

Аналогичный прием, развернувшийся в притчу, я обнаружил в сильном и беспощадном романе «Елтышевы» Романа Сенчина. Его герои – семья уволенного из милиции капитана – вышвырнуты из города и вынуждены поселиться в деревне, которая чужда им на химическом уровне. Отсюда – физиологичность романа, парад смертей, хронология семейного вымирания. У Сенчина уже нет места довлатовским сельским оригиналам (на полпути от Шукшина к обэриутам), равно как «симпатичному и непутевому малому» Алиханову, способному донести до нас их пасторальную феноменологию.

***

Вообще-то убедительные картины крупнооптовых, по Мандельштаму, смертей – тоже один из неформализованных признаков большой литературы. Тот же Роман Сенчин к финалу «Елтышевых» выходит на какую-то надсадную скорость умерщвления, обходясь уже без подробностей и особых мотиваций.

Чтобы далеко не ходить – мы, конечно, и при каждом перечитывании бываем снова поражены мощью авторов «Графа Монте-Кристо» и «Тихого Дона», однако не можем избавиться от ощущения, будто присутствуешь при соревнованиях по кладбищенскому многоборью среди литературных персонажей – и финиш у них общий. Не преодолеть здесь болельщицкого азарта, в котором, к нашему оправданию, по-прежнему преобладает «боль».

У Довлатова еще никто не умирал.

Точнее – никто из главных персонажей. У второстепенных случалось. Машинистка Рая из «Чемодана». «В обрубке прижмурился зэк» («Зона»). Номенклатурный Ильвес (рассказ «Чья-то смерть и другие заботы» из «Компромисса». Впрочем, там сюжет образует не покойник, а церемония. Персонажи и в гробу взаимозаменяемы). Старик Панаев из «Филиала» – вместе со своим прототипом Виктором Некрасовым.

Даже в «Наших», где без этого, казалось, не обойтись (и не обошлось – в случае тетки Мары и дяди Арона), деды – Исаак и Степан – не умирают. Они уходят, растворяются. Исаак – во времени («десять лет без права переписки»). Степан – в ландшафте:

Страница 22