Записки Ивана Степановича Жиркевича. 1789–1848 - стр. 33
– Что делать, друзья! Мы не виноваты. Не допустили нас выручать вас. Не русская кровь течет в том, кто нами командует. А мы и больно, но должны слушать его! У меня не менее вашего сердце надрывается.
Когда такие слова вырывались из груди брата царева, что должны были чувствовать и что могли говорить низшего слоя люди?
Ропот был гласный, но дух Барклая нимало не поколебался, и он все хранил одинаковое хладнокровие; только из Дорогобужа он отправил великого князя с депешами к государю, удостоверив его, что этого поручения по важности он никому другому доверить не может. Великий князь, как говорят, рвал на себе волосы и сравнивал свое отправление с должностью фельдъегеря.[169] В этом случае Барклая обвинять нельзя. Трудно повелевать над старшими себя и отвечать за них же. А великий князь и Багратион были старее Барклая, и они оба роптали не менее других.
На этой позиции мы простояли только несколько часов, потом нас повели по дороге на Духовщину. Едва мы сделали несколько верст, как нас своротили по проселку на большую дорогу из Смоленска в Москву. Проселком мы шли около 20 верст и на дороге имели ночлег. Этот переход был до такой степени затруднителен, что колонны беспрестанно останавливались, ибо, кроме того, что по этой дороге едва-едва могла пробраться крестьянская телега в одиночку, – до такой степени она была узка, – она сверх того была вся в горах и пересечена источниками, на которых еле держались мосты, а другие таки просто обрушивались под орудиями. Наконец мы стали вытягиваться на большую дорогу в 16 или 18 верстах от Смоленска.
После слышал я суждение Ермолова, что здесь была самая важная ошибка в эту кампанию. Багратион шел уже по Московской дороге; мы были в гористых ущельях; французы хотя и не перешли Днепра, но уже стояли почти против того пункта, где мы гусем выходили из ущелья, и у них под носом был брод; так что, ежели бы Жюно[170] схватился и перешел через Днепр, мы все живьем были бы перехвачены или, самое лучшее еще, отрезаны опять от Багратиона и отброшены к Духовщине, тогда бы нам другого пути не было, как идти на Белую и оттуда искать случая вновь соединиться с Багратионом. Но, к нашему счастью, казаки, не помню теперь, под командой Исаева или Карпова,[171] цепью своей так хорошо закрывали наше критическое положение и удерживали натиски французской кавалерии, переправленной без пехоты за Днепр, что мы этому обязаны своим спасением. Когда мы вышли на большую дорогу, тогда гренадеры обращены были к Валутиной горе[172] и там твердостью своей загородили путь французскому напору в преследовании нас.
Выйдя на большую дорогу, мы благополучно следовали к Дорогобужу. Здесь со мной встретился странный случай. Года за четыре, бывши в отпуску, ездил я из Смоленска проселком к дяде моему, в деревню Михайловку, находящуюся верстах в восьми от Дорогобужа, в сторону к Смоленску. В Дорогобуже я не был и местности не знал. Когда мы теперь пришли к Дорогобужу, нас поставили в позицию: разумеется, армия впереди, а резерв – позади ее. Меня откомандировали фуражировать в тылу наших. Я поехал по проселку и сделал верст десять. Приехавши в одну деревню, приказал команде отправиться по дворам для отыскания овса и сена, а сам остался у входа в селение. Вдруг подходит ко мне человек и называет меня по имени. Не узнавши его, я спрашиваю, кто он и что ему нужно. Он отвечает, что он – человек моего дяди и что удивляется, как я приехал на эту дорогу за французами, ибо французы в двух верстах отсюда по дороге от Ельни к Дорогобужу. Из слов его замечая, что французы обходят уже Дорогобуж, я стал подробнее его расспрашивать, и зачем он сам тут, ибо я полагал, что деревня дяди, Михайловка, уже нами пройдена и находится впереди нашей линии. Как же я удивился и вместе с этим испугался, когда он удостоверил, что эта и есть самая деревня дяди и что я, вместо того чтобы ехать в тыл армии, сам теперь нахожусь впереди оной и почти на носу у французов! Собравши фуражиров, я пошел на рысях к роте, но роту уже не нашел на старом месте, а на новой позиции, и в проезд мой я уже перерезал передовую линию. Это обстоятельство долго было для меня загадкой; но в 1830 г., когда я служил в Туле и Ермолов был у меня, в разговоре с ним я коснулся этого обстоятельства, и он вдруг остановил меня вопросом: