Запад на Восток - стр. 8
Я ловлю себя на ощущении, что впервые за много лет вижу красоту, которая для меня – как бы это сказать? – небезосновательна, потому что является частью реальности, живущей не только в настоящем времени – как все виденные мной доселе красоты мира. Именно эту реальность я приобрел вместе с избой – за бесценок, как и положено самым удивительным вещам в жизни. Именно в этой реальности сочетались вещи, неспособные уложиться в моем сознании еще год назад. И вот теперь это нелепое, неразумное, дикое сочетание языческих курганов и обреченных на вымирание деревень, гималайских просторов и заброшенных кладбищ с мобильной связью на могилах, этих алкоголических сумерек, где блуждают целые села – и людей вроде Фоки и Люси, благодаря которым эти деревни еще не до конца померкли, не вымерли, – именно это сочетание разбудило во мне то, что я мог бы назвать ощущением прошлого. Возможно, это ощущение иллюзорно – не знаю! Но даже если это так (а это, скорее всего, так) – мне хочется не терять эту иллюзию как можно дольше, а сохранить, растянуть ее, поскольку другой иллюзии, такой же глубокой и бескорыстной, у меня еще не было. Ведь лучше считать себя усыновленным полузабытой деревней – считать своим выморочное кладбище, – чем жить без прошлого или с тем прошлым, которое за тебя придумают другие. Потому что это спущенное сверху прошлое будет уж точно не в мою пользу.
Кстати, этот процесс идет быстрее, чем кажется.
Хармс как страх
Между «Хармс» и «страх» разница в одну букву, и эта буква «м». «М» как «мы», читатели. Те, кого при жизни Хармс так и не увидел.
Хармс, о котором я хотел бы говорить, – это предположение, «попытка». «Эссе» в буквальном смысле. Но поскольку Хармс и есть «попытка» (преодолеть литературу, выскочить из времени), то – почему бы нет?
Поводом к прозе у Хармса часто оказывался бытовой случай. Заметка в газете, например, или происшествие в керосиновой лавке. Склока на коммунальной кухне или анекдот из жизни советских литераторов. То есть то, что составляло «материю» эпохи. Пестрый городской быт, соткавшийся из послереволюционного хаоса. Из сословной, идейной и религиозной мешанины.
Этот быт окончательно унифицировался, то есть «осоветился», именно к середине 30-х годов. Как? Мы прекрасно знаем по кино, литературе и зодчеству. По тому, что сформировало «большой сталинский стиль». Но за фасадом эпохи пряталось то, что составляло ее суть, было подлинным двигателем времени. И этой сутью, этим цементом эпохи был страх.
Абсурд – это действие или явление со скрытым мотивом или лишенное мотива. То, что существует без объяснения и противоречит логике повседневности. Внешне проза Хармса относится именно к этой категории: литературе абсурда, которая сталкивает несовместимое. Однако при чтении меня, например, не покидает странное ощущение – упрямой, почти железной логики, которая за этим калейдоскопом спрятана. Предположим, что эта логика – логика страха. Страха в одночасье сгинуть за парадной дверью времени. «В репрессивной сталинской машине» – как сказали бы мы сегодня. О которой обыватель того времени ничего не знал, конечно.
Это был страх беспочвенный, хичкоковский. Абсурдный. Просто попытаемся представить себя на