Занятие для старого городового. Мемуары пессимиста - стр. 11
Почти 10 лет я жил под страхом ареста. Почти 10 лет Артемьев находился под тяжелым стрессом от своей деятельности, которую презирал и ненавидел, – только в 1954 или 1955 году он смог заявить кагэбэшникам, что по тем или иным причинам не может продолжать дальше сотрудничество с органами. Я, кажется, переболел, перестал бояться. Юрий Иванович умер, когда ему еще не было пятидесяти, – сердце у него оказалось слабое.
Юру Когана тоже вызывали и тоже заставили сотрудничать. Но ему была предложена иная сфера деятельности. В школе рабочей молодежи, где учились оба Юрки, проходили обучение дети некоторых известных иностранных коммунистов (сын Андерсена-Нексё, в частности). Коган по живости характера свел с ними знакомство, и теперь ему вменялось в обязанность следить за этой категорией лиц. С тех пор он исчез с моего горизонта; больше мы с ним не виделись. Очевидно, он не хотел втягивать меня в сферу своих наблюдений.
Как и на Колыме, учился я плохо. Технические дисциплины – физика, математика и прочие – меня не интересовали, литература и история в их школьном казенном изложении не вызывали ничего, кроме скуки и отвращения. Даже Пушкина я оценил уже после школы. На уроках читал под партой Достоевского, Леонида Андреева, Андрея Белого, о которых если и упоминалось в учебниках, то только в примечаниях и только как о писателях реакционных. За два последних года меня три раза исключали из школы за тихие успехи и громкое поведение. Что касается успехов, то так оно и было – перебивался с двойки на тройку, но поведение?! Я был тихим ребенком, но почему-то вызывал ненависть учителей.
Как-то на уроке химии я, никого не трогая, читал под партой Достоевского, пока кто-то не запустил в меня галошей (наш класс был довольно буйным). Я спокойно поднял ее с пола, положил на парту и хотел уже продолжить чтение, когда наша химичка, обернувшись от доски, где писала какие-то формулы, увидела эту злополучную галошу на моей парте. Она помчалась к директору и доложила, что Голомшток бесчинствует. Меня исключили из школы. Во второй раз меня исключили при аналогичных обстоятельствах. На большой перемене, как обычно, дежурный внес в класс поднос с положенным нам завтраком (какие-то бутерброды или печенье – я не помню); ребята бросились на него и устроили кучу-малу. У учительницы, в этот момент вошедшей в класс, зарябило в глазах, и единственное, что четко отпечаталось на сетчатке ее глаза, была моя фигура, стоящая в стороне и никакого участия в свалке не принимающая. И опять – директор… мое буйство… исключение. В третий раз дело было серьезнее. Нашу школу послали помогать колхозу убирать урожай. В бараке, где мы жили, кто-то что-то у кого-то украл, и, кажется, сам этот кто-то указал на меня. Я был возмущен до глубины души, плюнул, сел на поезд и уехал домой, т. е. самовольно ушел с боевого поста. И если бы бабушке, у которой были хорошие отношения с нашим завучем, не удавалось улаживать эти конфликты, я едва ли дотянул бы до аттестата зрелости.
Как-то подошел ко мне наш комсомольский деятель. “Двойки есть?” – “Есть”. – “Исправишь?” – “Не знаю”. – “Ну ничего, пиши заявление”. Мог ли я в 1944 году сказать, что в гробу я видел ваш комсомол? Некоторые могли. Я не решился.
Я окончил среднюю школу в 1946 году. В перспективе маячило: либо институт, либо армия. С советской армией я познакомился во время школьных военных сборов летом 1944 и 1945 годов, и она показалась мне не лучше лагеря. Нас, 15-летних мальчишек, дрессировали как взрослых солдат. Ночные многокилометровые переходы с полной солдатской выкладкой, рытье окопов, ползанье по-пластунски по лужам и грязи, – все это выходило за пределы моих физических возможностей. Но хуже, чем физическая нагрузка и вечный голод, была человеческая атмосфера. Во время кормежек голодная орава врывалась в столовую, чтобы занять места поближе к котлу и урвать лучшие порции. Я обычно входил последним, и мне доставались какие-то ошметки, а иногда и вообще ничего не доставалось. И если бы не скудные передачи из дома, я бы не выдержал. Однажды кто-то из нашего отряда потерял, или у него украли, винтовку. “Иди укради в соседнем отделении”, – посоветовал бедняге сержант. В настоящей армии за потерю оружия полагались трибунал и расстрел. Все это сильно напоминало мне Колыму.