Заметки о моем поколении. Повесть, пьеса, статьи, стихи - стр. 59
До некоторой степени вина за это лежит на двух людях; один из них, Генри Луис Менкен, уже сделал для американской литературы больше, чем кто-либо из ныне живущих. Менкен ощущал определенную лакуну, испытывал справедливую потребность в определенных вещах, но в двадцатые годы у него все это отобрали, буквально выкрутили из рук. Не потому, что «литературная революция» шагнула дальше, чем шагнул он, а потому, что его представления всегда были скорее этическими, чем эстетическими. Никогда еще в истории культуры ни одна чисто этическая идея не смогла сыграть роль наступательного оружия. Инвективы Менкена, острые, как у Свифта, строились на использовании мощнейшего прозаического стиля, равного которому нет в современной английской литературе. Вместо того чтобы плодить бесконечные высказывания об американском романе, ему нужно было мгновенно изменить тональность на более воспитанную, более критичную – ту, которая звучит в его ранней статье о Драйзере.
Впрочем, возможно, было уже слишком поздно. Ведь он уже успел наплодить целое сословие энергичных последователей – твердолобых, с подозрением относящихся к любой утонченности, занятых исключительно внешним, презренным, «национальным» и банальным; их стиль стал слабым подражанием его самым неудачным произведениям; эти шустрые детишки бесконечно перепевали его темы, оставаясь в его отеческой тени. То были люди, фабриковавшие приступ энтузиазма всякий раз, когда на литературный помост падала очередная порция необработанного материала; непоследовательность они путали с динамичностью, с динамичностью же путали и хаос. То было очередное пришествие «нового поэтического движения», только на сей раз жертвы его все-таки заслуживали того, чтобы их спасли. Чуть не каждую неделю выходило по новому роману, и автор его получал пропуск в «тесный кружок тех, кто создает достойную американскую литературу». Будучи одним из типичных членов этого кружка, я с гордостью заявляю, что он уже распух до семидесяти-восьмидесяти членов.
Часть вины за этот жизнерадостный марш по тупиковому переулку в полной тьме случайным образом пала на Шервуда Андерсона[97] – по причине странного недопонимания его творчества. По сей день критики выспренне рассуждают о нем как о писателе невнятном, разбрасывающемся, фонтанирующем идеями – тогда как он, напротив, владел изумительным, совершенно неповторимым прозаическим стилем, идей же у него, почитай, не было вовсе. Как проза Джойса в руках, скажем, Уолдо Фрэнка становится ничтожной и идиотической, чем-то вроде автоматического письма «канзасского теософа»[98], так и поклонники Андерсона отвели Джозефу Хергсхаймеру[99] роль антихриста, а потом бросились имитировать отступления Андерсона от его сложной простоты, понять которую они не в состоянии. И в этом тоже их поддержали критики, сумевшие усмотреть некие достоинства в том самом раздрае, который неизбежно навлечет на их произведения своевременный и не вызывающий сострадания конец.
Теперь все это в прошлом. Слишком часто раздавался крик: «Волк!» Публика, уставшая от околпачивания, возвратилась к излюбленным англичанам, излюбленным мемуарам и пророкам. Некоторые из недавних блистательных дебютантов ездят теперь в лекционные турне (причем в циркуляре я читаю, что большинству из них предписано говорить о «литературной революции»!), другие кропают всякую халтуру, некоторые просто расстались с писательской жизнью – они так и не смогли осознать, что материал, даже при самом пристальном наблюдении, – вещь уклончивая, как и момент, в котором он существует; закрепить их можно только с помощью безупречного стиля и страстно-эмоционального катарсиса.