Размер шрифта
-
+

«…Я прожил жизнь» (письма, 1920–1950 годы) - стр. 44

, затем «Епифан[ские] шлюзы». Вскоре – стихи.

Дела мои по службе резко ухудшились. На местах, где я был, безобразие и беспомощность. А я в своей бюрократической клоаке тоже беспомощен. У меня столько пут на руках, что я бессилен управлять работами[258]. Сделаю последнее усилие и тогда выеду в НКЗ с докладом и просьбой откомандировать меня обратно. Если не найду лучшей службы, то заставлю НКЗ принять меня обратно в Отдел мелиор[ации].


Служить в Тамбове нельзя остаться. Несмотря на мою силу и зубастость, хладнокровие и опытность – меня здесь затравят[259]. Затем, чего ради тратить силы на мелиорацию, когда я с меньшей затратой сил достигну лучших результатов на другом поприще?

Верно, Мошка?

Здесь можно только тихо служить, а действовать, активно и полезно работать – нельзя. Но я по натуре не служащий.

Прилагаемую записку снеси в отд[ел] мелиор[ации] – управляющему этим отд[елом] Миронову[260].


Исполнение моей просьбы крайне необходимо.


Я сделаю у них доклад и поставлю вопрос ребром. Пускай в этот ад едут Волковы, Тираспольские и прочие бездельники[261]. Приехав, я всем там наговорю горьких слов и поволную этих фокстротирующих[262] господ.

Все-таки как легко меня было одурачить! Как замечательно была подготовлена кампания против меня. Профессора[263], апологеты православия и разврата (напр[имер], Шульгин[264]), и те воевали и усердствовали с одиноким Платоновым. Теперь пускай кто-нибудь тронет меня – зубы выбью и штаны заставлю испортить. Я знаю теперь, чем и кем они были вооружены[265].

Прости за скучное письмо: завтра – новое.

Все мои силы устремлены на отъезд отсюда и на месть кое-кому.

Привет тебе, моя любимая.

Берегись гриппа. Не ставьте Тоткин горшок в уборную – это же верная зараза.

Береги и балуй Тотку. Андрей.


Печатается по первой публикации: Архив. С. 473–474. Публикация Н. Корниенко.


{119} М. А. Платоновой.

13 февраля 1927 г. Тамбов.


Тамбов, 13/II, 9 ч[асов] вечера.

Как ты поживаешь, старушка моя? Я неустанно тружусь над стихами. Многие пришлось переработать. Очень устаю на службе – не от работы, а от войны. Всетаки здесь трудно мне. Все время один и один, тебя всё нет и нет. Сегодня (воскресенье) я совсем не выходил из дому. Окруженный враждебными людьми, я одичал и наслаждаюсь одними своими отвлеченными мыслями. Поездка моя по уездам была тяжела[266]. В Козлове я ночевал на вокзале.

В 4 ч[аса] ночи из I класса меня выдворили (стали убирать помещение), и я спал с безработными в III классе.

Я узнал много жестокого и нового от безработных. Они приехали с Кавказа и едут в Сибирь. Утром я с ними пил чай, угощая их за свой счет и слушая их необычайные рассказы. Жизнь тяжелее, чем можно выдумать, теплая крошка моя. Скитаясь по захолустьям, я увидел такие грустные вещи, что не верил, что где-то существует роскошная Москва, искусство и пр[очее]. Но мне кажется – настоящее искусство, настоящая мысль только и могут рождаться в таком захолустье, а не в блестящей, но поверхностной Москве.

Но все-таки здесь грустные места, тут стыдно даже маленькое счастье.

Оставим это…

Любимой женщине судьбою я поручен –
И буду век с ней сердцем неразлучен…

[267].

А телом – надолго разлучен. Какая жестокая и бессмысленная судьба – на неопределенно долгое время оторвать меня от любимой. Утешение мое, что я живу для ребенка и, кажется, способен пережить ради него самую свирепую муку. Хотя я много раз в жизни чувствовал предсмертное холодное страдание. Ты знаешь, как бывает пусто тогда, – как в позднее теплое лето в пустой тишине покинутых полей.

Страница 44