Взвихрённая Русь – 1990 - стр. 36
Старик улыбнулся простительно:
– Не отдохнул ты ещё с дороги… То не ты, Пётрушка, говоришь. То паленка за тебя говорит.
– Не, нянько, паленку сюда не вяжите… Наши с Иваном домяки рядом. На меже – она у нас так, для блезиру – сладили в саду мамке особнячок. Так она живёт со мной. А это… Ну, полежать после обеда, отдохнуть, побыть одной.
В той хатке стали дочки людьми. Как уроки – туда, в куренёк. Там тихо. Бабка не мешает, только слушает. Там дочки и выучились. А теперько на мамке и внучка Снежана. Невжель неясно что?
– Ясно-то ясно, да… – Старик хитровато прижмурил один глаз. – Так ты, Петруня, говоришь, мамка воспомнила детство? А почему только ей можно такое? Я тоже имею право на воспоминание! Ты, Петрик, добирай, добирай райски сны. А я пойду… А я пойду…
Жива, довольна всем Анна его. Настроена хорошо. И коль ей хорошо – и ему хорошо!
И нарешил старик…
Через малые минуты стучался он в дом напротив, стучался к одному из тех своих древних товарищей, с кем отправлялся в одной артели в заокеанщину.
Ему не открывали, долго не открывали; наконец-то открыли; горел открывший старец солёно обложить, послать Голованя не меньше матери – надо ж середь сна разгрохотаться, надо ж обязательно сдёрнуть с тёпла гнезда в самую силу сна! – но, увидав, что за одеянье было на пришельце, подрезанно отшатнулся к стенке.
«Чего ж тут-но диковинного? – подумал Головань, с чинной весёлостью оглядывая себя. – Стоило вырядиться, в чём ходили когда-то и я, и ты, Юраш, там, дома, в Белках, стоило показать тебе со стороны тебя ж самого, как ты уже и вроде недоволен. Тебе уже даже вроде того и не нравится, как псу мыло…»
Открывший был ещё во сне, в тёплышке постели, далече был; не ума было ему вскорую сообразить, настроиться на то, чтоб хоть отдалённо понять, поймать видимое.
На Головане ничего не было своего. Всё – с Петра.
По самый подбородок закрывала лицо ведёрная жёлтая клебаня[17] с роскошным пучком колдовских цветов на узких полях; для надёжности дважды схваченная расшитым поясом, стекала до пят сорочка-вышиванка, просторная, до жути размахнувшаяся, будто атлантическая вода; из-под низа вышиванки широченно выставились носы лаковых туфель сорок пятого, раздвижного, размера, державшихся на ногах исключительно потому, что дотумкал-таки Головань натолкать в носы газет и завязать в узел шнурки не на самих туфлях, а уже на ногах выше щиколотки; были на нём и закатанные до самого некуда штаны; можно б было, думалось ему, по причине мелкой фигурности воткнуться в одну штанину; одной, пожалуй, с избытком бы хватило. Но что тогда делать со второй? Не отпарывать же!
Головань сиял. Он был во всем сыновьем! Зуделось ему, чтоб молодая, очумело-больная его радость перетекала в близких ему людей из верховинской кучки. Однако этим близким людям не радость несла это зоревая встреча, вовсе не радость. Недоумение, отчуждение и, что заметней всего проступало, было у них большое желание поскорей избавиться от блаженненького полуночника.
– Вам чого треба? Пить чи воды? – угрозливо наконец-то прошамкал Юраш, не отворачиваясь от Голованя и пятясь, утягиваясь в глубь коридорной ночи. – Совсем выпал из разума… Как дурень с печи… С каламанки[18] разыгрывать!
В ответ Головань поясно кланялся, без обиды говорил, что принёс поклон с родного краю и в доказательство протягивал в сумрак пластинку про Верховину.