Взгляни на арлекинов! - стр. 27
Позвольте мне указать на несколько пророческих отметин, ловко вплетенных в ажурное кружево наших семи зим.
Как-то во время затишья на одном восхитительном концерте, на который мы не смогли взять смежных мест, я заметил, как Айрис приветливо здоровается с печальной на вид женщиной с вялыми коричневыми волосами и тонкими губами; эту даму я, бесспорно, уже где-то видел, причем совсем недавно, но сама невзрачность ее наружности отбивала охоту преследовать ускользающее воспоминание, а спросить Айрис о ней как-то не довелось. Ей суждено было стать последней учительницей русского моей жены.
Всякий автор, выпустивший свою первую книгу, считает тех, кто ее с восторгом принял, своими личными друзьями или безличными сторонниками, те же, кто разнес ее, могут быть лишь завистливыми подлецами и ничтожествами. Я бы, разумеется, впал в ту же ошибку по отношению к приему, какой оказали моей «Тамаре» в русских повременных изданиях Парижа, Берлина, Праги, Риги и других городов, но к тому времени я уже погрузился в свой второй роман, «Пешка берет королеву», а мой первый усох у меня в сознании до щепоти цветного праха.
Редактор ежемесячного журнала «Patria»{65}, в котором начала выпусками печататься моя «Пешка», пригласил меня с «Иридой Осиповной»{66} на литературный самовар. Упоминаю об этом лишь потому, что то был один из малого числа салонов, ради которого моя нелюдимость делала исключение. Айрис помогала с бутербродами. Я курил трубку и подмечал пищевые повадки двух маститых романистов, трех романистов помельче, одного крупного поэта, пятерых мелких (обоих полов), одного маститого критика (Демьяна Василевского) и еще девяти мелких, в том числе неподражаемого «Простакова-Скотинина» – фарсовое театральное прозвище, придуманное его заклятым соперником Христофором Боярским.{67}
Крупный поэт, Борис Морозов, разновидность любезного медведя гризли в человечьем обличье, на вопрос, как прошло его выступление в Берлине, ответил: «Ничево» – и принялся рассказывать смешную, но незапомнившуюся историю о новом главе Общества эмигрантских писателей в Германии. Сидевшая рядом со мной дама сообщила мне, что она в восторге от того коварного разговора между Пешкой и Королевой – о муже, – и поинтересовалась, в самом ли деле они собираются вытолкнуть бедного шахматиста в окно? Я сказал, что собираются, как же, но не в следующем номере и совершенно впустую, поскольку ему суждено жить вечно в сыгранных им партиях и во множестве восклицательных знаков будущих комментаторов. В то же время я слышал, а слух у меня почти под стать зрению, обрывки застольного разговора, вроде пояснительного шепотка через плечо, за пять стульев от меня: «Она англичанка».
Обо всем этом, как о вещах слишком обыденных и мелких, не стоило бы и писать, если бы они не служили общим местом для того биографического фона, который, как случалось на всех подобных эмигрантских посиделках, не озарялся бы то и дело кем-нибудь убереженной драгоценностью – строчкой Тютчева или Блока, приводимой мимоходом, промеж деловых пересудов и обычной болтовни, – когда бы не это неизменное присутствие привычно почитаемой и тайно разделяемой высоты искусства, украшавшей печальные жизни неожиданной каденцией, нисходящей с неких горних вершин, – слава, сладость, радужная полоска на стене от хрустального пресс-папье, местонахождение которого мы не знаем. Вот чего была лишена моя Айрис.