Размер шрифта
-
+

Всадники ниоткуда. Рай без памяти. Серебряный вариант (сборник) - стр. 77

Все последующее я видел урывками, бессвязным чередованием расплывчатых белых картин. Белое пятно потолка надо мной, белые, не затемняющие комнаты шторы на окнах, белые простыни у лица. В этой белизне вдруг сверкали какие-то цилиндрические никелированные поверхности, извивались, как змеи, длинные трубки и склонялись надо мной чьи-то лица.

– Он в сознании, – слышал я.

– Я вижу. Наркоз.

– Все готово, профессор.

И все по-французски, быстро-быстро, проникая в сознание или скользя мимо в хаосе непонятных, закодированных терминов. Потом все погасло: и свет, и мысль – и вновь ожило в белизне оформления. Опять склонялись надо мной незнакомые лица, блестело что-то полированное – ножницы или ложка, ручные часы или шприц. Иногда никель сменялся прозрачной желтизной резиновых перчаток или розовой стерильностью рук с коротко остриженными ногтями. Но все это длилось недолго и проваливалось в темноту, где не было ни пространства, ни времени – только черный вакуум сна.

Потом картины становились все более отчетливыми, словно кто-то невидимый регулировал наводку на резкость. Худощавое строгое лицо профессора в белой шапочке сменялось еще более суровым лицом сестры в монашеской белой косынке; меня кормили бульонами и соками, пеленали горло и не позволяли говорить.

Как-то я все-таки ухитрился спросить:

– Где я?

Жесткие пальцы сестры тотчас же легли мне на губы.

– Молчите. Вы в клинике профессора Пелетье. Берегите горло. Нельзя.

Однажды склонилось надо мной знакомое до каждой кровинки лицо в дымчатых очках с золотыми дужками.

– Ты?! – воскликнул я и не узнал своего голоса: не то хрип, не то птичий клекот.

– Тсс… – Она тоже закрыла мне рот, но как осторожно, как невесомо было это прикосновение! – Все хорошо, любимый. Ты поправляешься, но тебе еще нельзя говорить. Молчи и жди. Я скоро опять приду. Очень скоро. Спи.

И я спал, и просыпался, и ощущал все уменьшавшуюся связанность в горле, и вкус бульона, и укол шприца, и вновь проваливался в черную пустоту, пока наконец не проснулся совсем. Я мог говорить, кричать, петь – я знал это: даже повязка на горле была снята.

– Как вас зовут? – спросил я свою обычную суровую гостью в косынке.

– Сестра Тереза.

– Вы монахиня?

– Все мы монахини в этой клинике.

Она не запрещала мне говорить: ура! И я спросил не без скрытой хитрости:

– Значит, профессор – католик?

– Профессор будет гореть в аду, – ответила она без улыбки, – но он знает, что самые умелые медицинские сестры – мы. Это наш обет.

«Я тоже буду гореть в аду», – подумал я и переменил тему:

– Давно я в клинике?

– Вторую неделю после операции.

– Безбожник делал? – усмехнулся я.

Она вздохнула:

– Все Божий промысел.

– И розовые «облака»?

– Энциклика его святейшества объявляет их созданьями рук человеческих. Творением наших братьев во Вселенной, созданных по образу и подобию Божьему.

Я подумал, что его святейшество уступил меньшему злу, отдав предпочтение антропоцентристской гипотезе. Для христианского мира это было единственным выходом. А для науки? На какой гипотезе остановился конгресс? И почему я до сих пор ничего не знаю?

– У вас больница или тюрьма? – рассвирепел я. – И почему меня медленно морят сном?

– Не морят, а лечат. Сонная терапия.

– А где газеты? Почему мне не дают газет?

– Полное отключение от внешнего мира тоже входит в лечение. Закончится курс – все получите.

Страница 77