Время свинга - стр. 7
– Некоторые носят с собой Библию, – гордо говорил он мне. – Вот моя библия. – Звучало внушительно – этому полагалось произвести впечатление на мать, – но я уже заметила, что он, похоже, вечно читает только эту книжку, а больше ничего, он брал ее с собой на все танцевальные занятия, однако так и не продвинулся дальше двадцатой страницы. В контексте их брака то был романтический жест: они столкнулись на сходке Социалистической рабочей партии[11] в Доллис-Хилле. Но даже это было формой недопонимания, поскольку отец мой наведывался туда знакомиться с приятными девушками-левачками в коротких юбках и не верящих в бога, а моя мать там была действительно из-за Карла Маркса. Все мое детство прошло в этой расширяющейся пропасти. Я смотрела, как мать-самоучка быстро, легко перегоняет отца. Полки у нас в гостиной – которые он построил – заполнялись подержанными книгами, учебниками Открытого университета[12], книгами по политике, истории, о расах, гендере, «все эти – измы», как нравилось их называть отцу, когда к нам случалось зайти соседу и обратить внимание на такое странное собрание.
Суббота у нее была «выходным днем». Выходным от чего? От нас. Ей требовалось читать свои – измы. После того, как отец отводил меня на танцы, нам следовало как-то продолжать, находить, чем заняться, не появляться в квартире до ужина. Ритуалом у нас стало ездить на целой череде автобусов на юг, забираться гораздо южнее реки, к моему дяде Лэмберту, маминому брату и наперснику отца. Он был самым старшим маминым родственником, единственным, кого я вообще видела из всей ее родни. Он воспитал мою мать и остальных ее братьев и сестер, еще на острове, когда их мать уехала в Англию работать уборщицей в доме престарелых. Он знал, с чем моему отцу приходится сталкиваться.
– Я делаю шаг ей навстречу, – слышала я отцовы жалобы как-то раз, в самый разгар лета, – а она сдает назад!
– Ничто тут не поделать. Дак всегда такая была.
Я сидела в огороде, среди помидоров. Просто выгородка вообще-то, ничего особо декоративного или достойного любования, все это предназначалось в пищу и росло длинными прямыми рядами, привязанное к бамбуковым палкам. В конце располагалась уборная – последняя, какую я видела в Англии. Дядя Лэмберт и мой отец сидели в шезлонгах у задней двери, курили марихуану. Они были старые друзья – только Лэмберт присутствовал на свадебной фотографии моих родителей, – и у них была общая работа: Лэмберт был почтальоном, а мой отец служил управляющим отдела доставки Королевской почты. У обоих – невозмутимое чувство юмора и общая нехватка амбиций: и на то, и на другое мать моя смотрела неодобрительно. Пока они курили и сокрушались о том, чего нельзя делать с моей матерью, я водила руками по плетям помидоров, давала им накручиваться мне на запястья. Почти все растения Лэмберта казались мне угрожающими – вдвое выше меня, и все, что бы он ни сажал, неизбежно дичало: чащоба лиан, высокая трава, непристойно разбухшие тыквы-горлянки. В Южном Лондоне почва получше – у нас в Северном она слишком глинистая, – но я в то время про такое ничего не знала, и представления у меня были спутанными: я думала, что, приезжая в гости к Лэмберту, я навещаю Ямайку, огород Лэмберта был для меня Ямайкой, он пах Ямайкой, там можно было есть кокосовый лед, и даже теперь, в воспоминаниях, в огороде у Лэмберта всегда жарко, а я хочу пить и боюсь насекомых. Огород длинный и узкий, смотрит на юг, сортир подпирает собой забор справа, поэтому видно, как за него заваливается солнце, и воздух при этом рябит. Мне очень хотелось в туалет, но я решилась держаться, покуда мы снова не увидим Северный Лондон: та уборная меня пугала. Пол в ней был деревянный, а между досок росло всякое, стебли травы, чертополох, пушистые одуванчики, пачкавшие пухом колено, когда взбираешься на сиденье. Углы соединялись паутинами. То был огород изобилия и тлена: помидоры перезрелые, марихуана слишком крепкая, под всем прятались мокрицы. Лэмберт жил там совсем один, и мне чудилось, что это место умирания. Даже в том возрасте мне казалось странным, что мой отец готов ехать восемь миль к Лэмберту за утешеньем, когда сам Лэмберт уже пострадал от той брошенности, которой так сильно боялся отец.