Вот жизнь моя. Фейсбучный роман - стр. 34
Коммунистов мой отец не любил. Как и казаков. Причем теперь я понимаю, примерно за одно и то же: за сословное чванство и высокомерие по отношению ко всяким там иногородним или беспартийным – словом, за кастовость.
Ну, и как мне эту неприязнь было не унаследовать? Хотя…
Казаки на мой век выпали уже исключительно опереточные. «Я поначалу даже струхнул, – писал мне в 1990-м из Ростова в Москву Леонид Григорьевич Григорьян, к слову сказать, полукровка – но, как узнал, что у них Мойша Кацман подъесаулом на кобыле гарцует, сразу успокоился».
А что до коммунистов, то люди, из нашего круга пополнявшие партийные ряды, в 80-е годы, особенно в поздние, вместо негодования вызывали уже скорее сострадание. И жалость, правда, не без оттенка брезгливости. Ну надо же, мол, и этот вляпался!.. И этому пришлось частичкой своей бессмертной души заплатить за возможность сделать карьеру, то есть – так это тогда уже объяснялось – не в нижних чинах всю жизнь проскрипеть[231], а получить право благотворно влиять на ход событий – пусть не в стране, а в своем издательстве, в своем журнале или в газете. И ведь не все же, как тогда говорили, скурвивались – кому-то, все мои ровесники знают примеры, действительно удавалось, взяв ту или иную значимую должность, пробуждать в окружающих добрые чувства: то слабым помогут, то достойную публикацию пробьют, то партбилетом за кого-то или за что-то поручатся.
Так что – вслед за своим тезкой Сережей Боровиковым процитирую популярное тогда mot: «В партии – не все сволочи, но все сволочи – в партии».
Сам себе противоречу? Ну что же делать? Значит, противоречу.
А если уж к кастовости вновь возвращаться, то она ведь на чем хочешь взойти может. Помню, запросился мой тогдашний приятель из Ростова в Москву. А как вожделенный штампик о прописке в паспорт было в те годы получить? Либо в лимитчики[232] податься, либо в очную аспирантуру, либо в законный, да хоть бы и в фиктивный, брак вступить. Словом, выбрал мой приятель женитьбу, и я, сам понаехавший, собрал для него, до сих пор смешно, девичник. В основном из продавщиц и парикмахерш, перед которыми новоявленный жених как только павлиний хвост ни распускал: и стихи им читал, и на свои связи со значительными лицами намекал. А они – мовешки, сказал бы Федор Павлович Карамазов, – смотрят на него, знаете ли, свысока: еще бы, ведь он, ну и что, что поэт, ну и что, что с дипломом, а все одно провинциал, тогда как они – столбовые москвички и кого хочешь осчастливить могут.
А могут и не осчастливить.
Если уж говорить о Викторе Ерофееве, то он одно время снимал квартиру у шофера своего отца, посла Советского Союза. Окнами, помню, прямо на Ваганьковское кладбище. Так что сидим мы как-то перед этими самыми окнами, разговариваем. О чем? О том, в частности, что такой-то из молодых (а мы все еще были молоды) продался, а такой-то нет. И Веща, тогда жена Виктора, в сердцах бросает: «Витьке вот тоже все говорят: продавайся да продавайся. А я его спрашиваю: ну, за что тебе продаваться? За поездки в ГДР или Болгарию? Так ты и так в Польшу к моим родителям ездишь. За кандидатство? Так ты и без них диссертацию защитил; захочешь, еще защитишь. За квартиру? Ну, купим мы с тобой кооператив, купим. Я, например, – и голос ее становится мечтательным, – хочу, чтобы у меня своя лошадь была. Я ей даже имя придумала: Ксантиппа. Ну и что, дадут они мне эту Ксантиппу?»