Размер шрифта
-
+

Воспитание чувств - стр. 4

Больше к папе претензий нет. Кроме еще одной: когда я думаю, что он думает, что его жизнь ни для чего, мне хочется плакать. Не знаю, сказать ли ему, что его жизнь тоже для чего-то: он помогает мне растить котенка. Я кормлю котенка из пипетки днем, а папа ночью.


Завтра мне исполняется 14 лет. Перед днем рождения всегда подводишь итоги.

Итоги

– У меня официально начался трудный возраст;

– Я давно люблю одного человека, с двенадцати лет. Этот человек не может быть со мной. Мы виделись только на даче в Сиверской, но вот уже два года мы дачу не снимаем, сидим в городе. А я не знаю, где она, прекрасное виденье, живет в городе. Это трагедия и проблема: пока я не разлюблю ее, я мертв для любви;

– Котенок не хочет сидеть в коробке, ползает повсюду и орет, укусил меня в нос;

– Оно было, было, было! (пятно).


Я шел зимою вдоль болота

Ждешь чего-то всю жизнь как самого невероятного счастья, и вдруг невероятное счастье случается, и вот он, подарок от Деда Мороза, – и нет, чтобы тут же начать наслаждаться, откусывать от всех конфет, запихивать в рот мандарины и любоваться шоколадным зайцем, – нет, ты суешь нос в подарок, придирчиво всматриваешься, и оказывается, что конфеты не любимые «Мишка на Севере», а простые карамельки, у мандарина подгнил бочок, у шоколадного зайца отломился кусок уха, в общем, вместо Невероятного Счастья – Не Совсем То.

Когда человек рассказывает, тем более пишет о прошлом, всегда появляется такой немного заунывный тон «тадам-тадам-тада-ам», как будто крутят ручку шарманки. Почему? От осознания значительности своей роли в скрупулезном (и якобы беспристрастном) наклеивании прошлого на настоящее, в создании раз и навсегда зафиксированной картины, где ты и живописец, и зритель, и, хочешь не хочешь, судья? Буду бить себя по рукам, – если замечу эту заунывную интонацию, тут же прервусь и сделаю пометку «Уныло! Веселей давай!», или «Слишком многозначительно! Проще давай!», или еще как-нибудь, чтобы прервать этот монотонный тоскливый звук «тадам-тадам-тада-ам».


В нашей коммунальной кухне было шесть столов, в туалете на гвоздях висело пять сидений, – дядя Игорь не имел своего сиденья и вечно приворовывал сиденье соседей. Мама кричала ему: «У меня дети! А ты неизвестно где шляешься и в дом приносишь! Попробуй только возьми мое сиденье, я тебе его на голову надену!» Но никто не знал, чьим сиденьем воспользуется Игорь, в этом и была интрига.

Слова «своя кухня…» и «свой туалет…» мама произносила как люди произносят «любовь», – мечтательно, а «квартира в сталинском доме» – ласково-безнадежно, так люди говорят о совсем уж несбыточных мечтах. До начала девяностых, в советской жизни, отдельная квартира была Несбыточной Мечтой: тридцатиметровая комната на четверых не давала нашей семье права получить квартиру от государства, а на кооперативную квартиру родители не заработали бы никогда.

С начала девяностых квартиру стало возможным купить. Странное для советского уха выражение – купить квартиру?! как булку или картошку? – для любого советского уха, но для моих родителей особенно: если в советской жизни они были обычные, как все, то в новой, постсоветской, стали бедные.

Может быть, это уже уныло и нужно сказать себе «Веселей давай!»?

Они были бедные, не считая нескольких месяцев, когда папа «занимался бизнесом», – тогда у мамы возникли кое-какие надежды, например, она купила Каракулевую Шубу. Осенью шубу пришлось продать, чтобы выйти из бизнеса. Тогда мне было очень жаль папу, но теперь мне не меньше жаль маму: она успела пришить к шубе другие пуговицы. Прежние показались ей недостаточно нарядными, счастливыми, – и ей пришлось расстаться с шубой, с пуговицами, – пуговицы можно было бы оставить себе, но мама решила не рубить хвост по частям, а расстаться с надеждами одним махом. Так что об отдельной квартире можно было что? Забыть.

Страница 4