Волк в ее голове. Часть II - стр. 18
– Чё там за контры? – спрашиваю я.
Валентин прищуривается. В глазах его проступает тревога.
– Жена, дочь… развод… кризис среднего возраста. Не знаю. Они в пустыни живут. И помогают по хозяйству в отличие от твоей Мадам Кюри.
– Зато на уроках у неё интересно.
– Мари Кю-ури, – с нарочитым французским «р-р» выдаёт Валентин. Отворачивается от деда, снимает с хвоста волос серую резинку и прикусывает. – Ирэн Кю-ури. Пьер Кю-ури. Бу-э-э-э-э.
– А сюда она приходила?
– Кто?
– Конь в пальто!
– Я, по-твоему, журнал её приходов-уходов веду? – Валентин морщит лоб, будто вспоминает. Его руки собирают волосы в хвост отточенными до автоматизма, какими-то женскими движениями. – Ну, было, кажется. Только не здесь, а внизу, где инсталляция.
– Чё?
Валентин закатывает глаза, но его опережает голос деда:
– … зато в 2008, когда монахи восстанавливали Захарьевский скит, здесь нашли сразу несколько групповых захоронений. Сейчас мы пойдём вниз, – отец Николай показывает на деревянную лестницу, которая спускается с холма, – и выйдем как раз к старым выработкам торфа. Администрация лагеря использовала их для захоронения тел, а один современный художник – для необычной инсталляции.
Валентин обеими руками показывает на отца Николая, мол, вот и объясненьице подоспело, и мы направляемся следом за классами.
Топот десятков ног качает лестницу. Она скрипит, осыпается пылью и щепками. Метрах в семидесяти ниже поблёскивает сукровица болот: отражает небо, холм, облака, кружит голову.
– Она здесь тупо гуляла? – спрашиваю я Валентина и едва не промахиваюсь мимо шаткой ступеньки. – Или чё-то делала? Искала?
– Обычно они ищут у нас смирения.
– «Они»?
Валентин неопределённо отмахивается, будто сам не до конца понял, что имел в виду.
Гомоня, классы спускаются к подножию холма. Здесь берёт начало ржавая, полузаросшая узкоколейка. Чёрные шпалы минут восемь петляют по хвойному лесу и вылезают на болотистую местность. Под ногами хлюпает, узкоколейку сменяет настил из берёзовых стволов. Мы идём по нему между бурыми отвалами торфа, между отражениями деревьев и синего неба.
– Как я говорил, религиозные обряды преследовались особо, – продолжает отец Николай и платком вытирает со лба искристые бисерины пота. – За исполнение треб мирянам удлиняли срок, духовных лиц… их расстреливали.
Трава и кусты уходят под черноватую воду. Пахнет сыростью, плесенью, гнилью. Берёзы мелькают островками – тёмные, сухие, выпитые без остатка мхом и паутиной. Классы добираются до обугленного кирпичного барака, и за ним показываются могильные плиты. Они веером расходятся к горизонту. На каждой выгравированы чёрно-белые фотографии в человеческий рост: люди в профиль и анфас – как в кино снимают преступников. Молодые и пожилые, усатые и бритые, священники, монахи и военные, мужчины и женщины – они смотрят с болотных кочек, с полузатопленных низин, и их застывшие взгляды пронизывают мою спину, скручивают шею, передёргивают моими плечами.
– Это сюда ходила Вероника Игоревна? – спрашиваю я Валентина и показываю на могилы.
Он вяло кивает.
– Начальство лагеря, – продолжает отец Николай и задумчиво обводит взглядом инсталляцию, – не придумало ничего лучше, как бросать тела прямо в болота. Так что заключённые добывали торф по колено в мёртвых товарищах. Ну и, конечно, заражения, тиф, столбняк…