Волк в ее голове - стр. 24
Я неопределённо повожу плечом и оглядываюсь на своё фото: горбатый нос, усмешка в углу губ. Пустые глазницы.
Помогаю? Ха-ха.
Мы не говорили с Дианой с начала года.
Не гуляли и того больше.
По внутренним часам с той ночи на Холме смерти минуло, не знаю, лет сто пятьдесят.
Только в «Знакомцах» «Почтампа» Диана и осталась.
Формально мы не ссорились. Как-то само вышло, что наши пути разошлись – ещё до её «обета молчания». Вины на мне нет, не ищите клейма, но…
Но началось всё будто с Холма смерти. Потому что, сколько бы я ни представлял, как съезжаю по ледовой дорожке, на самом деле этого не было.
Услышьте меня: этого не было.
Ни-ко-гда.
Диана съехала, а я остался с Валентином. Из-за страха ли, или ещё почему, но не двинулся с места.
Да и немало прошло месяцев, прежде чем мы с Дианой охладели друг к другу, так что причина наверняка не в Холме. Но снится он мне постоянно. Я снова и снова лечу вниз и не достигаю конца ледяной тропинки. И просыпаюсь, и вспоминаю, что так и не скатился, не отправился за Дианой. Один и тот же прескверный кошмар. И я, съезжающий и не съехавший, застывший где-то между мирами – в каком-то вечном полусне, в какой-то сумеречной зоне. Как если бы заело плёнку и навязчивый кадр повторялся бы вновь и вновь.
Вы никогда не ловили себя на мысли, что вашу жизнь зажевало в лапках кинопроектора? И не вытащить, и не отмотать назад.
Ни прошлое, ни будущее. Ни начало, ни конец.
Словно тот древний змей, который пожирает себя день за днём и не способен разомкнуться.
Сон пятый. Сквозь приоткрытую дверь
Колечко упирается в жестяную крышку, продавливает её, и мне в нос с шипением ударяет лаймовый фонтан.
Глоток.
Холодный спрайт подмораживает рот, и пузырьки СO2 кисло-cладкой картечью лопаются на онемелом языке.
Я мало-помалу прихожу в себя после двухчасового киносеанса и осматриваюсь.
Представьте сонный березняк на окраине Северо-Стрелецка. Днём прошёл ледяной дождь, и на ветках повисли хрустальные космы. Всё блестит весенним солнцем, похрустывает и позванивает, тут и там промеж стволов мелькают полумёртвые рыбацкие бараки начала XX века. В одном-двух ещё горит свет, но большинство покинуты. Далеко за ними вздымается меловая гряда, которая до макушки заросла хвойной щетиной. В тени этой громады изгибается Кижня: белой пеной исходит на порогах и уносит буруны волн к тёмно-синему стеклу моря.
Мне жарко, тревожно и холодно. Спина потеет из-за слишком тёплой куртки, правую руку морозит банка спрайта.
Берёзы поскрипывают и постукивают обледенелыми ветками-пальцами над моей головой. Их разговор то затихает, то оживает на мартовском ветру.
Я допиваю спрайт и со скрежетом сминаю банку. Триста тридцать миллилитров газировки оставляют на языке сладковатое послевкусие и повисают холодным шаром в животе.
Приближается море. Ближе к нему берёзы редеют и горбятся от постоянного ветра, словно исполняют ведьминский танец. У берега – лицом к прибою – приютилось обледенелое кресло. Я подмигиваю ему. Классе в четвёртом мы с Дианой притащили эту рухлядь со свалки. Думали, устроим пикник, посмотрим закат, но что-то неизменно мешало: зима, ветер, меланхолия Дианы.
С трудом, будто гирю, я швыряю в кресло пустую банку. Она со стуком отскакивает от спинки и падает в лужицу солнечных бликов.