Вокруг да около (сборник) - стр. 40
Лида плакала, умоляла отца, матерь, валялась в ногах у председателя, из города дядю военного призывали – только бы не в навоз, не к коровам. А сейчас – посмотреть на Лиду – и человека счастливее ее нету. Смеется.
Во весь рот смеется. От души. А уж одета – картина!
Одни сапожки на ногах пятьдесят рублей стоят. Вот какие нынче деньжищи огребают скотницы.
И тут Пелагея с тоской подумала об Альке. О том, что и Алька могла бы работать дояркой. А почему бы нет? Чем это не работа?
Всю жизнь, от века в век, и матерь ее, и бабка, и сама она, Пелагея, возились с навозом, с коровами, а тут вдруг решили, что для нынешних деточек это нехорошо, грязно. Да почему? Почему грязно, когда на этой грязи вся жизнь стоит?
В этот день Пелагея много плакала. Плакала в лесу, когда рассталась с доярками, плакала по дороге домой.
И особенно много плакала дома, когда вошла в пустую избу.
Болезнь подкралась к Пелагее незаметно, вместе с осенними дождями и сыростью, и она была для Пелагеи мукой. Не умела Пелагея болеть. Она была в мать.
Та еще за три дня до смерти просила у нее работы: «Дай ты мне чего-нибудь поделать. Я ведь жить хочу».
Пелагея не думала, понятно, о работе на пекарне – где уж ей теперь тащить такой воз? – но об одной работе она думала всерьез. На другой день после встречи со скотницами на Сурге, утром, когда она еще лежала в постели, ей вдруг пришло в голову, а почему бы ей самой не стать снова дояркой. Работа на вольном воздухе, машина в помощниках, мотаться пешедралом не надо – да неужели не справится?
Три дня она жила этой мыслью. Три дня она, что бы ни делала, куда бы ни шла, только и думала о том, какой переполох в деревне вызовет ее возвращение в колхоз.
– Слыхали, что Пелагея-то выкинула?
– Ну и ну!
– Она может. Железная!
А на четвертый проснулась утром и – куда девалось хваленое железо? – не пошевелить ни рукой, ни ногой.
И нет дыхания – сперло в груди.
К полудню она все-таки расходилась и даже погреб принялась утеплять, но с этого дня силы ее начали убывать.
Она сопротивлялась болезни, целыми днями делала что-нибудь возле дома: то прибирала дрова, то убирала и жгла мусор, то конопатила чулан – всегда зимой один угол промерзает – и часто-часто выходила на горочкин угор, откуда хорошо видно пекарню.
Если была сухая погода, она садилась к черемуховому кусту, у которого раньше поджидал ее больной Павел, и подолгу глядела за реку.
О многом думалось тут, в душистом затишье, многое вспоминалось – и хорошее, и плохое, – но чаще всего Пелагея возвращалась мыслью к первым дням работы на пекарне, к той безрассудной, прямо-таки бесшабашной смелости, с которой она бросилась в бой за новую жизнь.
Нет, не в том она видела смелость, что переспала с чужим мужиком. Припрет нужда да голод – с самим дьяволом переспишь. А уж они с Павлом хватили нужды да голода после войны. В сорок шестом году на глазах у них зачах их первенец, их единственный сын. Зачах оттого, что у матери начисто пересохли груди. И разве могла она допустить, чтобы и второго ребенка у них постигла та же участь?
Смелость свою она видела в другом. В том, что не побоялась пойти против всех. Против председателя колхоза, который рвал и метал, что у него выхватили лучшую доярку, против колхозников («Это за каки таки заслуги такие корма Палаге?»), против Дуньки-пекарихи и ее родни.