Воденников в прозе. Лучшие эссе - стр. 28
– Еще бы голая встала в позу мама моет пол, а потом сказала, что все мужики одинаковые. Мы звери!)))
Тут все прекрасно. И фрейдистское про «маму, которая моет пол», и предположение, что если человек, не ровен час, в этой позе стоит, то твое последующее сексуальное поведение вполне оправданно.
И теперь, когда я читаю многих своих знакомых в интернете, я понимаю, что они сами от этого человека ушли недалеко. Или просто к нему вернулись.
А ведь некоторые из них даже пописывают стихи.
Больше ненависти, господа!
Больше ненависти.
Ненависть, как известно, спасет мир. Это еще Достоевский говорил.
Как на ладони
Поговорим о дряни, как сказал наш лучший и талантливейший поэт советской эпохи Владимир Маяковский.
Но сперва небольшая предыстория.
Когда-то в еще доинтернетную эпоху я ушел из родительского дома и стал снимать квартиру. За два года я, естественно, оброс мелкой человеческой жизнью: черновиками, записками, грудой вещей и даже полисом медицинского страхования.
А потом у меня умерла бабушка. И мне по наследству досталась жилплощадь. Описав символический жизненный круг, я должен был вернуться в тот же район Москвы, где прошло мое детство. Только в другой подъезд. Для меня это было сильное переживание. И вот, готовясь к переезду, я вдруг понял, что мне надо сделать. Уничтожить всю предыдущую жизнь. Переехать в последний дом (а уже тогда было понятно, что этот дом последний) без вороха прошлого. Без бумажного белого шума, без лишних писем, без стихотворных черновиков и старых, хотя еще и не заношенных, вещей. Потому что прошлого, как известно, нет.
Тогда я и вычистил весь свой архив.
И в помойку полетело все: бумаги, свитер, картонки, исписанные быстрым, неразборчивым для других почерком (удобней всего было писать на разорванных упаковках-блоках от сигарет) и даже полис медицинского страховании (случайно).
И вот я сидел в съемной квартире на чужой опустошенной кухне, читал поэта Сергея Гандлевского и думал, что приеду в опустевший бабушкин дом, где на столе еще стоит ее чашка, а в холодильнике хранится белый хлеб, который она положила, но так и не съела, и наконец узнаю ее реальную подноготную жизнь. Найду письма от дедушки (а может, еще от кого-то, скрытого в молодой перспективе), какой-то личный дневник, письма от моей покойной мамы, ее дочери, или, может, какой-нибудь тайный дар мужской Изоры, например перстень с ядом, как у Сальери.
Письма я нашел. Всего остального – нет.
В книжном старинном шкафу из красного дерева, в нижнем створчатом отделении, пахнущем книгами, машинописными копирками и чем-то сладким, косметическим, я нашел только скрепленную тощую папку с бумагой, удостоверяющей наследование, «жировки», как их тогда называли (бланки с оплаченными жилищными счетами), и сберкнижку.
Все, что надо было для продолжающейся жизни. Моей и сестры.
Никаких сантиментов. Никаких сувениров прошедшей любви. Потому что если любовь прошла, то не стоит хранить ее сувениры.
И вот я сидел рядом с распотрошенным книжным шкафом и думал, как мы с бабушкой похожи. Как два отражающих друг друга зеркала.
«Бог не сентиментален», – написала однажды поэтесса Елена Шварц. Мы были с бабушкой этим самым несентиментальным богом. Бог, единый в наших двоящихся с бабушкой лицах, не сохранил ничего. Не пожелал. Не пожалел. Не умилился.