Размер шрифта
-
+

Во имя победы - стр. 4

Каждое утро теперь меня будил голос отца:

– Вставай, поднимайся, рабочий народ!

Гораздо позже я понял, что он жалел меня и если поднимал с постели, значит, уже не оставалось возможности дать мне полежать лишнюю минутку. Спать очень хотелось, но я вскакивал, умывался холодной водой, наскоро съедал картофелину с кусочком хлеба – завтрак – и вместе с отцом отправлялся на работу. Я шагал рядом с ним, норовя попадать в такт его широкому шагу, и чувствовал взгляд провожавшей нас матери. На перекрестке наши пути расходились.

Мы останавливались на секунду, отец легонько подталкивал меня в спину:

– Ну, давай, Митя, – и коротко взглядывал на меня, словно обнимал. Еще мгновение я смотрел ему вслед, а затем, забыв о своей «взрослой» солидности, вприпрыжку мчался в гублеском.

Всю свою жизнь, сызмальства и до последнего вздоха, отец трудился. С какой радостью принял он Октябрь! «У меня, брат, теперь новый смысл жизни появился», – говорил он. Жаль, что недолго довелось ему пожить при советской власти. В 1922 году отец умер. Случилось это в Самарканде, где служил в ту пору мой брат Николай и куда мы с отцом и матерью приехали, спасаясь от голода.

Сельское хозяйство страны было разорено войной. А тут еще по нему ударила засуха, особенно жестокая в Поволжье. Жители промышленных центров голодали. Помню, как страшно похудел отец, лицо его стало землисто-серым, он сразу вдруг постарел и стал совсем молчаливым – бывало, за весь день слова не услышишь. У матери на лице, казалось, остались одни глаза. Да и я еле-еле волочил ноги, качался, как говорится, от ветерка и был все время в каком-то странном, полудремотном состоянии.

Многие дома опустели в те годы. Смерть стала привычной гостьей почти в каждом дворе. Люди уезжали из города, уходили в деревню, надеясь, что там легче будет прокормиться. Это была большая, всенародная беда…

Как-то глубокой ночью я проснулся от очередного приступа острой боли в животе и услышал срывающийся голос:

– Помрем все здесь, Феденька… Помрем, Митеньку жалко, малой совсем еще.

Мне стало зябко, я затаил дыхание. Минуты тянулись мучительно долго, а отец молчал. Потом вдруг сказал тяжело, будто булыжники ворочал:

– Поедем к Николаю. В Самарканд. Завтра. Собирай вещи.

– Да что там собирать, господи! – воскликнула мать.

– Ну ладно. Поедем. Не знаю вот, доеду ли…

Так в конце 1921 года мы оказались в Самарканде. С едой здесь было полегче, но, видно, отцу это уже не могло помочь. Скоро его не стало.

Мать моя, Ефросинья Мартыновна, очень тяжело восприняла утрату. Больше тридцати лет прожила она с отцом душа в душу. Бесконечно добрая, мягкая, ласковая и заботливая, мать словно дополняла отца, и, как я теперь понимаю, во многом благодаря ей отцовское влияние на нас обретало завершенность.

После смерти отца мать стала хворать и к лету 1925 года угасла.

Почему-то чаще всего, когда я думаю о матери, перед глазами встает такая картина: я, совсем еще мальчонка, возвращаюсь с «промысла», с Волги, гордо несу вязку окуней. Мать встречает меня, и лицо ее светлеет: какое-никакое, а все же подспорье. Как радостно было на душе, когда она ласково говорила: «Иди теперь погуляй, работничек ты мой!»

Конечно, мать жалела меня: я был младшим в семье, а к младшему всегда отношение особое. Но простая русская женщина, выросшая в постоянных трудах и заботах, она сердцем чувствовала, что баловать мальчонку, ограждать его от трудностей жизни – значит растить его слабым, безвольным, неспособным преодолевать невзгоды и лишения.

Страница 4