Владимир Маяковский. Роковой выстрел - стр. 47
– Куда ж его спрячут?
– Никуда не спрячут. Время не предмет, а идея. Погаснет в уме.
– Старые философские места, одни и те же с начала веков, – с каким-то брезгливым сожалением пробормотал Ставрогин»[119].
Отметим, что разговор о времени и вечности ведут два человека в близкой ситуации: потенциальный самоубийца Кириллов и собирающийся позвать его в секунданты на дуэль Ставрогин. И того, и другого, понятно, интересует вопрос: «Что Там?». И поэтому столь брезглив Ставрогин, не получивший ничего нового от человека, казалось бы, давно размышлявшего о «загроби».
Теперь вернемся к проблеме «любви к детям» в этой же сцене «Бесов». Напомним, что на вопрос Ставрогина, любит ли он детей, Кириллов ответил: «Люблю… довольно, впрочем, равнодушно».
А вот за этим после всех рассуждений о конце времен возобновился разговор о некоей девочке в контексте, заставляющем вспомнить стихи Иннокентия Анненского, который, с одной стороны, «любил, когда в доме есть дети и когда по ночам они плачут», а с другой – живописуя свою Тоску, писал, что она «сломала руки им и ослепила их».
У Достоевского мотив ненамного гуманнее: «Человек (говорит Кириллов. – Л.К.) несчастлив потому, что не знает, что он счастлив; только потому. Это все, все! Кто узнает, тот тотчас станет счастлив сию минуту. Эта свекровь умрет, а девочка остается – все хорошо.
– А кто с голоду умрет, а кто обидит и обесчестит девочку – это хорошо?
– Хорошо. И кто размозжит голову за ребенка, и то хорошо; и кто не размозжит, и то хорошо. Все хорошо, все. Всем хорошо, кто знает, что все хорошо. Если б они знали, что им хорошо, то им было бы хорошо, но пока они не знают, что им хорошо, то им будет нехорошо. Вот вся моя мысль, больше нет никакой!»[120].
Это истерическое, многократно повторенное «хорошо» неизбежно заставляет вспомнить соответствующую поэму Маяковского. Но двинемся чуть дальше и посмотрим, к чему привел разговор двух собеседников:
>«– Кто научит, что все хороши, тот мир закончит.
– Кто учил, того распяли.
– Он придет, и имя ему человекобог.
– Богочеловек?
– Человекобог, в этом разница»[121].
Итак, люди на луне или «звездочке» до прилета Смешного Человека были счастливы и не знали, что такое грех, ревность и т. д. «Прилетевший с луны» Ставрогин и апостол Человекобога Кириллов договорились до прямо противоположного. Создается впечатление, что для Маяковского, да и Розанова, конечно, два этих текста были внутренне связаны как два полюса антиномии[122].
Здесь же возникает параллель с «Преступлением и наказанием» и рассуждениями Свидригайлова о бане и пауках после смерти. С той лишь разницей, что здесь, при жизни, на этой земле Кириллов говорит: «Я всему молюсь. Видите, паук ползет по стене, я смотрю и благодарен ему за то, что ползает»[123].
Как видим, это очередная инверсия.
По поводу приведенных сопоставлений необходимо сделать некоторое специальное замечание. В отличие от исследователей собственно творчества Достоевского, мы ищем точки соприкосновения не между всеми текстами писателя, а лишь между теми, которые уже введены в диалог как Розановым, так и, вслед за ним, Маяковским. Сопоставления, приводимые нами, могут иметь или не иметь приоритетный характер для достоевсковедения. Для нашего случая явно нерелевантным окажется использование собственно работ исследователей творчества Достоевского. В свою очередь, в исследовании творчества Маяковского Е.Э. Брауна отмечалась важность для понимания поэта той, в частности, последовательности самоубийц, о которой мы говорим здесь в несколько более широком контексте. В отличие от американского исследователя, который вообще не касался в своем труде имени и произведений В.В. Розанова и действовал в традиционной манере сопоставления одного писателя с другим, мы в дополнение к очевидным мотивировкам связей между текстами Маяковского и Достоевского добавляем те связи, мотивы, которые находят свое обоснование в философствовании автора «О древнеегипетской красоте» и «Людей лунного света». При таком подходе целый ряд параллелей, которые невозможно установить априори, устанавливаются как элементы некоей единой розановской философии или его же концепции Египта, христианства, семьи и т. д. Излишне говорить, что все это связано непосредственно с подбором и комментированием текстов Достоевского. В свою очередь, тексты Достоевского включаются порой и в самые причудливые контексты, приобретая новые и неожиданные смыслы, на основе которых и взрастает новая образность Маяковского.