Вкус жизни - стр. 69
Мне казалось, что она малость отмякла душой, и все грустное в ней ушло, или она навсегда похоронила его в себе глубоко-глубоко и наконец-то стала сама собой. Оказалось, не совсем ушло… Долго еще она смотрела на чужой праздник жизни; своего не ждала. И хотя дух и сознание ее разносились все дальше и шире, детство пробивалось из глубин ее души и заставляло страдать, тем более что поводов тому в ее семье было предостаточно… И все равно улыбалась. Говорила: «Глупо открыто дуться. Не стоит давать лишний повод позабавиться или поиздеваться на мой счет, если кому-то придет такая охота. Уступая мудрому соображению, разумнее не нарываться». А передо мной ей не надо было притворяться.
А как она в редкие минуты свободы была благодарна чуду жизни, как радовалась солнцу, дождю, хрустальному воздуху, как наслаждалась брызгами воды! Я чувствовала ее тесный контакт с природой, которая помогала ей раскрепоститься. Ее душа в эти моменты открывалась миру, и она была такая нежная, ласковая и такая счастливая! Ей хотелось радостно жить, искренне восхитительно мечтать. Она, сама того не замечая, говорила в рифму что-то нежно-восторженное, прелестное, и я в эти минуты не позволяла себе ее прерывать. А дома постоянное подчинение выливалось у нее в грустно-горестное осознание себя ночью, на бумаге. И в нем она не терпела постороннего вмешательства.
…Помню день рождения Лены. В школе ее все поздравляли, за уши драли. Хохоту было! Шла она домой не спеша, опьяненная радостью, восхищенная прекрасной погодой, дышала всей грудью, песню какую-то напевала. И я радовалась за нее. Вдруг остановилась и говорит мне, что хоть раз в году имеет полное право никуда не торопиться. А тут ее бабушка из-за плетня кричит, руками машет, домой зовет. В голосе Лены слезы: «У меня же праздник…». Бабушка просит: «Коровушка отелилась, теленочек замерзает в сарае. Сегодня, как нарочно, минус десять. Помоги, детка, одной мне его в хату не затащить». Глянула Лена на меня грустно и молча пошла домой.
…Ленин восторженный образ поселился в моей памяти и уже не позволял находиться там тому другому: грустному, безнадежно-тоскливому. Но я знала, что за всей этой смелостью, уверенностью, бесшабашной бравадой или внешним спокойствием все равно скрывались сомнения и неуверенность и что все равно она часто замыкалась, отрезая себя от внешнего мира, казавшегося ей очень неправильным.
…Один раз иду я в магазин. Гляжу, Лена стоит с бабушкой в своем дворе за плетнем с истерзанным, заплаканным лицом. Та выговаривает ей за что-то насчет отца и, повторяя свои наставления, приглаживает на ее затылке разлохмаченные патлы. А она, терпеливо и уважительно слушает, не поднимая глаз, смущенно бормочет что-то невразумительное, и фартук, который она теребит в руках, темнеет от слез. Я так и застыла от удивления. Такая ершистая и вдруг… За что ей бабушка пеняла? Чему же я стала немой свидетельницей?.. Осторожно, чтобы не выдать себя и не выглядеть в глазах Лены идиоткой, я отошла от плетня… Умела бабушка подбирать ключик к ее поведению и настроению. Мать к ней боялась прикоснуться. Между ними всегда стояла стена непонимания. Отец вообще ее игнорировал.
Как-то открылась: «Глаза у бабушки к вечеру в темных провалах, взгляд тяжелый, стылый. Видно, сильно болеет, но молчит, терпит, поблажек ни в чем не просит, сама справляется. Нет, чтобы вытребовать. Мать – дочь ее – за своей работой совсем махнула на нее рукой. («Свои проблемы еле успевает разгребать. Вся во власти нервов». Так моя бабушка говорила.) Вот и помогаю ей во всем, не отлыниваю, угадываю каждое ее намерение и бегу выполнять. Ведь она каждый божий день в пять часов поднимается корову доить, а я дрыхну до семи. Я бы тоже вставала ни свет ни заря, да на уроке боюсь заснуть. Стыда ведь не оберешься. Перебарывать сон под монотонный голос учительницы очень трудно, получается только, когда вожусь по хозяйству… Жалею я бабушку, потому и слушаюсь.