Вкус жизни - стр. 61
«Тот давний детский стыд за ошибки до сих пор не забылся. Не переболела я им до конца, не простила себя… Свои хорошие дела мы быстро забываем, а неправильные преследуют и мучают нас всю жизнь», – говорила Лена много позже, уже будучи взрослой.
А меня хранение маленьких тайн будоражило, а не беспокоило, как Лену. Тайны способствовали возникновению взрослого чувства собственной значимости.
«Наверное, многие дети проходят эти врата ада», – говорила Лена грустно, пытаясь усыпить свою взбунтовавшуюся совесть. А мне было странно слышать ее признания. Я проще относилась к подобным мелочам. «Я тоже ни в коем разе не сознаюсь. Бабушка даже в сердцах обзывает меня остервенело упрямой ослицей. Ну и что? Не вижу в том трагедии. Всегда можно придумать себе оправдание», – хотелось мне сказать Лене. Но язык не поворачивался успокаивать ее таким образом. Наверное, глубоко запрятанная совесть сковывала его. В эти минуты я уважала Лену, считала ее выше, тоньше, правильней себя. «Она ведь живет в мире чувств и эмоций, витает в облаках. Она такая романтичная и такая хорошая!» – думала я. Мне хотелось быть на нее похожей. А Лена восхищалась моей уверенностью, нечувствительностью к обидам, способностью легко и просто воспринимать житейские передряги. Она не знала, что я часто самым жалким образом отступаюсь от намерений и обещаний, и при этом самозабвенно навешиваю бабушке лапшу на уши. Сначала виной тому была жёсткая мать, потом привыкла к такому поведению, научилась юлить, изворачиваться.
…Как-то били мальчишки бродячую собаку за дело – курицу сожрала – и Лена занесла палку, но не смогла ударить. Ушла в кусты, чтобы ее нельзя было увидеть и в чем-то обвинить. Но кур и гусей, скрепя сердце, рубила, потому что бабушке одной было не справиться. А что поделаешь? Такова деревенская жизнь, где все всё делают сами. Даже скот забивают: телят, поросят, хоть и жалко бывает их до слез, потому что сами выращивают. Но ведь заранее знают: для чего и для кого… «Проще и добрее деревенских людей с их грубоватой, нежно-жалостливой душой я не встречала», – говорила мне Лена.
…Мать Лене казалась ростом выше отца, потому что была громогласна и строга с ней. У нее один с ней разговор: не умничай. Она боялась ее. Отец тих и каверзен. И, тем не менее, последнее слово во всем отдавалось отцу. В отношениях родителей постоянно чувствовалась недосказанность, будто скрывалась какая-то неприятная тайна. Часто говорили недомолвками. Это раздражало и пугало ее. Ссорились в семье, не доходя до крайностей, и редко. По-интеллигентному. Заканчивались ссоры длительным напряженным молчанием обеих сторон…
Свое школьное детство Лена воспринимала как вынужденное (по причине иждивенчества) тюремное заключение за высоким забором, заточение в четырех стенах. Ни свободы, ни беззаботности в нем и близко не было. Невозможно было изучать окружающий мир. Он был ограничен домом, двором, огородом и нечастыми походами за продуктами. Тупая монотонная жизнь. А уж об играх с подругами или о прогулках по селу вообще речи не шло. «Неужели мать не понимает, что я ребенок?.. Все было бы терпимо, если бы не приходилось постоянно сравнивать два мира: свой, подневольный, и свободный – брата и сестер. И становилось невообразимо грустно. Но на них не обижалась. Они ни при чем… Грустила и с еще большим остервенением выполняла каждодневную, отупляющую работу по хозяйству, чтобы отвлечься, забыться. Но мысли-то, мысли-скакуны… их не запряжешь, не обуздаешь».