Вкратце жизнь - стр. 22
При этом, как и было договорено с родителями, всю осень, зиму и весну я исправно и даже охотно ездил по вечерам на занятия математических кружков при Второй школе. Вели их студенты, и это было совсем не похоже на тоскливое мычание Анны Федоровны. Да и направлялся я туда не один, а с одноклассницей Ленкой Захарьиной, которая, судя по всему, мне тогда весьма нравилась.
В общем, мы с Ленкой решили переходить во Вторую школу.
Феликс
Кмоменту перехода во Вторую школу как с классической литературой в целом, так и со школьными уроками литературы в частности для меня все было предельно ясно – это не имело ко мне ровно никакого отношения.
Удобно расположившись на последней парте, приготовился я мирно продремать оставшиеся два года среди лишних людей, лучей света в темном царстве и прочей хрестоматийной лабуды – и написать затем требуемое выпускное сочинение.
Учитель литературы сперва заинтересовал меня разве что тем, что много курил, причем не как все, а через забавную трубочку.
“Мундштук” – со знанием дела диагностировал более эрудированный в этих вопросах одноклассник Ян.
Так вот, этот чудак с мундштуком на одном из первых уроков стал зачем-то читать вслух занудную сцену объяснения в любви из тургеневского “Накануне”:
Она приняла руки, взглянула на него и упала к нему на грудь…
Он окружал своими крепкими объятиями эту молодую, отдавшуюся ему жизнь…
никогда еще не изведанные слезы навернулись на его глаза…
ты пойдешь за мной всюду? – Всюду, на край земли…
Сердце, его ли, ее ли, так сладостно билось и таяло…
И так далее.
– Ну как? Нравится?
Мы пришли из самых разных школ одинаково опытными советскими девятиклассниками, и нас голыми руками взять было не просто.
– Да, очень. Это же Тургенев! – отвечали законченные пятнадцатилетние лицемеры.
– А тебе тоже нравится?
– Нравится.
– А тебе?
– Конечно, это же русская классика!
– А тебе?
Кто-то, не устояв перед напором учителя, с перепугу повысил градус:
– Это гениально!
Кто-то на всякий случай вставил про великий и могучий. Так учитель добрался и до последней парты, то бишь до меня:
– А тебе?
Настойчивость настораживала. Чего он хочет, этот жилистый, рыжий, всклокоченный мужик? Чего мусолит? Получил ответ про гениальную русскую классику – все, погнал дальше.
Я впервые внимательно взглянул в выпученные сквозь толстые стекла очков глаза человека с литературной фамилией Раскольников. Неужели его интересует, что я на самом деле об этом думаю?
Я встал и сказал:
– Если честно, сам я в любви еще ни разу не объяснялся. Но, по-моему, это делается не так.
Класс загоготал, учитель вместе со всеми. Он заговорил о вымученности языка, надуманности эпизода. Прочитал совсем другой, действительно классно написанный кусок из того же романа.
Это было невероятно. Не то, разумеется, что классик, портрет которого висел тут же, мог писать так себе, не ахти. К девятому классу это уже не было для меня открытием.
Невероятно, что об этом можно было говорить – в школе, в классе, на уроке. И даже имело смысл говорить. Говорить о том, что думаешь.
Мы едва ли не целый год занимались на уроках “Войной и миром”. Сцена за сценой, том за томом. Мы отчасти даже бредили героями Толстого, вечерами подолгу висели на телефонах по довольно странному поводу – пытались проникнуть в мысли, чувства, отношения Наташи, Андрея, Пьера…