Високосный век. Социальная эпистемология мирового кризиса - стр. 9
Ответом на них могло бы служить нечто подобное откровению, но откровение оказывается возможным только в форме ностальгии, которая подменяет живое меняющееся прошлое живучими призраками, часто – с установками на агрессию. Другим проявлением откровения могло бы стать понимание того, что, независимо от общества и религиозной системы, откровение было результатом очередного единства технологий и институтов. Данное единство являлось настоящим источником общезначимости, принимавшейся за общезначимость религиозного откровения.
Увы, подобное откровение сводится лишь к отмене самого откровения. Подобный диссонанс самым непосредственным образом сказывается на технологиях, сразу промышленных и гуманитарных. Они попадают в ситуацию перегрузки, когда открытые в них почти «божественные» функции старых времён оборачиваются не менее восторженными надеждами по поводу «божественности» их роли в будущем. Неистовость преклонения перед техникой, в особенности, выражаемой через метафору цифрового разума, оборачивается не столько новым идолопоклонством, сколько апофатическим богословием, замешанным на культе Возвышенного, культе невыразимого.
Под видом искусственного интеллекта в технике обнаруживают те ресурсы, которых в ней нет, однако сама возможность этого аккумулирования ничто оказывается главной прерогативой технической инфраструктуры. В результате, она заслуживает не только восторги по поводу её мессианства, но и деловитую уверенность в том, что она, подобно богу протестантов, никогда не подведёт тех, кто не позволяет себе подводить её.
Проблема только в том, что апофатическое богословие, которое выступает контрабандным продуктом старой античной софистики, неотличимо от атеизма, сопровождающего «гибель богов», снабдивших себя слишком большой порцией ничто. Апофатическое богословие и атеистическое мировоззрение просто выражают разные оттенки отношения к одной и той же группе обстоятельств. Оптимизм апофатиков выступает продолжением пессимизма атеистов (и наоборот), причём критерии пессимизма и оптимизма в данном случае, как и всегда, подлежат постоянной инверсии.
С проблемой первородства связана тема реставрации. Причём именно в аспекте реставрации уловки подменённого первородства достигают особой изощрённости. К примеру, реставрация определённой династии оборачивается тем, что её потомки, вновь обретя власть, не просто наследуют предкам, но занимают их место. Маркс находил амплуа местоблюстителя комическим, что позволило ему в «XVIII брюмера Луи Бонапарта» писать об политической судьбе своего героя как о превращении трагедии в фарс. Однако в этом фарсе обязательно будут присутствовать элементы трагедии. (Метамодерн стремится монополизировать смешение этих жанров, но вне всякой монополии подобное смешение существовало задолго до него.) Наличие трагических вкраплений в фарсе обусловлено не только с тем, что трагедия обеспечивает историю сюжетами. Речь о том, что вернувшиеся на трон представители династии действуют так, как если бы они были бы больше своими предками, чем были сами эти предки. Предки олицетворяются потомками-реставраторами ровно в той степени, в какой лишаются своей прежней роли (и даже самого прошлого как «места жительства»).
То же самое относится к любым социальным группам, которые оказываются в положении тех, кто должен быть таким же, как их предшественники, «только лучше». Вольно и/или невольно они также превращаются в спекулянтов социального первородства. Эта известная проблема никогда ещё не приобретала такую остроту, как с началом новейших эпидемий. Последние связаны не только с радикальной «медикализацией» общества (которая «на законных основаниях» превращает граждан в «пациентов»), но с управлением циклами смены местоблюстителей, не говоря уже о подборе кандидатов на эту роль.