Ветер западный - стр. 26
И вот мы, двое мужчин, обычно избегавших друг друга, встретились наедине, причем один из нас умудрился наступить на больную мозоль другого: благочинный на дух не переносит бродячих монахов, утверждая, что они сродни коробейникам и старьевщикам и духовной власти у них столько же, сколько у тех торгашей; они – воры и разбойники, а один и вовсе оказался полузверем с головой человека и телом медведя. Я угощал благочинного элем и бараниной, мы сидели у очага, сразу после Пасхи, он вещал, а я слушал. Ноги мои словно утопали в промозглой сырости, до того бесстрастной была его ненависть. Свидание, однако, завершилось вялым рукопожатием, оба пошли на уступки: он согласился опробовать исповедальную будку, я пообещал соорудить ее без особых затрат.
Прошлой зимой широкую дубовую дверь на северном входе в церковь заменили на новую, и этой старой дверью мы перегородили юго-западный угол, образовав треугольный закуток, где я мог усесться. Филип, тот, что проживает у Старого креста, вырезал в двери отверстие, а его жена Авви сплела из ореховых прутьев нечто ажурное, оно служит нам решеткой, через которую рассказывают о прегрешениях. Занавесь снаружи скрывает кающегося, он или она стоит на коленях между занавеской и дверью. Сооружение немудреное, как детский шалаш. Уж не знаю, что итальянцы подумали бы, взглянув на нашу исповедальню, – наверное, приняли бы ее за берлогу, но только не за то место, где с Божьей помощью снимают грех с души, а скорее уж за то, где опоражняют кишечник и мочевой пузырь.
Оукэм, крошечный и никому не ведомый Оукэм, втиснутый между рекой и кряжем, обладает единственной исповедальной будкой в Англии – по крайней мере, насколько нам известно. Может, существуют какие-то другие Оукэмы, но мы о них не слыхивали. Любой епископ в стране приказал бы разобрать будку – любой, но не тот, что сидит в тюрьме, нашего уже много лет заботит лишь одно: как сберечь свою жизнь и выйти на волю.
Мы всеми забыты, но нет худа без добра. В последнее время бродячие монахи в наших окрестностях остались не у дел, и, кажется, исповедальня сплотила паству – мы теперь жмемся друг к другу, словно первоцветы на весенней прогалине. Церковь ломится от пожертвований: два новых потира вдобавок к тому, что у нас уже имелся; три литургических облачения для священника; новый крест для процессий; великопостный покров густого пурпурного цвета; чаша для святой воды; четыре больших канделябра и несметное число подсвечников; благовония; деревянная, с изящной резьбой крышка для купели; вышитые хоругви; запасные четки, что висят у нас на паперти; подушка для коленопреклонения в исповедальне; изображения святой Екатерины, святого Эразма и святой Варвары, отваживающие смерть; иллюстрированный, пусть и незатейливо, “Псалтырь Иисуса”, а также изображения Марии и молитвы к Ней, какие только можно сыскать, – к примеру, список самой трогательной молитвы к Марии Obsecro Te[16] и гимна “О Деве пою”; гравюра “Матерь милосердия” и вырезанная на дереве Матерь милосердия, и незавершенная настенная роспись с Матерью милосердия, и фигурка Матери милосердия из слоновой кости; имеется у нас и написанная красками Пьета, где Дева глядит страдальчески из-под опущенных век и Христос у нее на коленях в смертном окоченении. Затем странная, непривычная Пьета в алтаре Ньюмана: взыскующий взгляд Девы устремлен на нас, а распластанное, израненное, кровоточащее, будто свежее мясо, тело Христа вызывает оторопь. Цвета на этой картине пылают, так лишь итальянцы умеют рисовать. В алтарной же арке резная Мать скорбящая, застигнутая у подножия креста в страшном горе. Запас свечей у нас предостаточный, чтобы любое пожертвование – изображение или молитву – освещать месяцами, а то и годами.