Размер шрифта
-
+

Веритофобия - стр. 31

Что надо сказать? Что массовому сознанию и историческому мышлению по их устройству потребны архетипы социальных фигур как носителей идеальных качеств. То есть: потребна ложь. И эта ложь защищаема искренне и ревниво. Величие нужнее правды.

Магический стиль Достоевского

В школе меня от Достоевского не то чтобы тошнило… Но это было вроде обеда, на первый взгляд полезно-невкусного, а на второй он оказывался вылеплен из сухого репейника с касторкой. Это чтение вводило в депрессию и вызывало активный протест. Каждому студенту по топору! Понятный герой был Рогожин: истерика от такой жизни, зарезать всех к черту и уйти в каторгу.

А потом на Ленинградском филфаке спецкурс по Достоевскому читал Бялый! Из года в год процесс повторялся – из аудитории на двадцать мест переезжали на семьдесят, и к зиме ленинградский бомонд сидел в первых рядах актового зала филфака: так было же что послушать.

И вот что тут можно объяснить людям мудрым и тонким? «Ну не люблю я его!..» Но поскольку место Достоевского в пантеоне было незыблемо и бесспорно, мне в удел оставалось казниться собственной ограниченностью и неспособностью насладиться шедеврами. Вот золотился отборный виноград в литературных чертогах, который я никак не мог укусить. А если кусал – во рту оставалась дрянь какая-то вследствие моих дефективных культуропереваривательных ферментов.

Я сначала-то прочитал у Хемингуэя – он был кумиром и знаком эпохи – про то, как он читал Достоевского: «Я никак не мог понять, как человек может писать так плохо, так безнадежно плохо, и при этом производить такое сильнейшее впечатление». Много позже я узнал, что Хемингуэй не знал, как плохо писал Достоевский: он читал его в переводах на английский Констанс Гарнет. А это изрядная адаптация к съедобному английскому начала XX века.

И тогда же, в школе, наткнулся в «Золотой розе» Паустовского (или у Олеши?..) на чудеснейшее воспоминание. Элегически и назидательно изложенное к сведению прежде всего молодых литераторов и иже с ними. Как молодой Костя, еще не Константин Георгиевич, работал в одной редакции. И читал поток рукописей графоманов. И вдруг в сером тексте попалась удивительная и прекрасная страница, она словно мерцала сиреневым свечением и благоухала. И он никак не мог понять – что же это такое, как же это?.. И продолжал вчитываться, и вдруг увидел: Настасья Филипповна! Это же Достоевский! Бессмертный «Идиот»!

Я бросил Олешу (или Паустовского?..), схватил с полки «Идиота» и ну читать, пока не позовут к ужину. И сцену у камина с бросанием денег, и воспитание юной наложницы, и как с князем, и с купцом – ищу страницу, которая сиренево светится. А она как «Джоконда» у Раневской: так знаменита, что сама выбирает, кому будет светиться, а кому нет. Мне – фигу.

Уже в университете я прочитал у Бунина вполне известное: что как прекрасно бы ужасно написанные романы Достоевского переписать хорошим, чистым, подобающим языком. И понял, что нас как минимум двое. Бунин мне вообще всегда нравился. И про язык он понимал явно лучше Достоевского. Не говоря о женщинах.

…После тридцати лет я перестал стыдиться перед самим собою своей нелюбви к Достоевскому. Нельзя любить всех. Это уже не любовь, а помесь свального греха с национальным конформизмом. Лучше иметь собственное мнение, чем чужое мнение будет иметь тебя.

Страница 31