Венок на могилу ветра. Роман - стр. 47
Да, она молилась только об одном, но небо все чего-то ждало, все не решалось, медлило, тянуло, доводя ее порой до исступления ненависти, которую в минуты ярости она могла предъявить кому угодно: псу, другу, солнцу, мужчине или самой себе, но чаще – чужаку, насквозь пропахшему воском. Этот дух впитался в него настолько, что ей порой казалось, будто он для того лишь сюда и пожаловал, чтобы вернуть его шести склепам, откуда тот выветривался три долгих века кряду. Однажды она призналась мужчине:
– Странно, что он никого не убил.
– Почем ты знаешь? – спросил он. – И отчего оно тебе странно?
– У него другое лицо. Слишком гладкое. Глаже, чем у Тотраза. А разит от него так, будто помимо своей смерти он несет на горбу еще и с дюжину чужих и тоже неприкаянных…
– Нет, – сказал мужчина. – Кое в чем убийца и он. Да к тому же в таком, что мало кому до него доводилось.
Потом пояснил:
– Свое имя. Он убил его наповал. Непонятно только, зачем ему это понадобилось…
Но знать о том им не хотелось. На этой земле истории не продолжались, а зачинались вновь. Что-что, а это было им известно. И все же иногда, подглядывая за чужаком, женщина невольно пыталась угадать – не жизнь его, не прошлое, нет, скорее, – его душу. До сих пор она не слишком в том продвинулась. Во внешности чужака была своя особенность: всякий раз при пристальном взгляде на него ей отчего-то казалось, что она рассматривает его впервые. Это лицо было неуловимо для глаза, как промельк тени в подвижной воде. В нем не было того, что в лицах быть должно: какой-то главной зацепки, легко узнаваемого постоянства, характерной черты, делающей его похожим на самого себя сегодня, завтра и всегда, того приносимого с собой почти физического ощущения своей единственности, которое улавливает тот, кто на него посмотрел, раньше еще, чем взгляд различит подробности глаз, подбородка и лба. В нем почти не было следа последнего прощания, с которого можно было бы возобновить знакомство, и каждый раз женщина подмечала в нем какие-то новые, не распознанные прежде приметы, которые, однако, стирались уже при следующей встрече.
Порой в нем обнаруживалось то, что обычно трудно разглядеть в лице мужчины: к примеру, дышавшая впадинка под скулой или мягкие изогнутые брови, не редкие и не густые, а просто положенные двумя правильными овалами над равнодушно-тревожными глазами, цвет которых она тщетно пыталась определить. В зависимости от того, как падал свет, они меняли свой окрас от мглисто-черного до непрозрачной синевы, а иногда, перед самыми сумерками, он делался влажным и серым, как хмурое небо еще без дождя.
Сейчас в его глазах красноватыми искрами тлел их очаг, остывая в холодных зрачках бледной каплей. Губы чужака были плотно сжаты и казались твердыми той особенной белизной, в которую туманным днем превращается от крепкого мороза иней. Между тем женщина смутно припоминала, что нижняя губа его, особенно в предвкушении спора, умеет быть и другой, капризно-пухлой и очень розовой, точно румянец на щеках у больного ребенка. Однако удивительнее всего были ресницы – то частые и длинные, то едва различимые на почти голых веках. И лишь затылок его оставался самим собой: грубо скошенный от самого темени, помеченный у шеи внезапной сединой, он походил на запылившуюся лепешку смолы. По крайней мере, так думалось женщине. Руки чужака тоже было трудно спутать с чьими-то другими: небольшие и юркие, как птицы, они производили странное впечатление. С одной стороны, такие руки вполне могли принадлежать человеку, который за всю свою жизнь ни разу их всерьез не испачкал землей, навозом или кровью, как и не натрудил, берясь за топор, мотыгу, ружье или плуг; с другой же – по какой-то неясной, подспудной, быстрой силе, таившейся в тонких пальцах, было легко распознать, что руки эти способны на все и уже многое из этого всего испытали. В отличие от лица, на них имелись шрамы. Шрамов было много, и они хорошо были видны сейчас, выделяясь прожилками на замерзших кистях. Кожа под ногтями стала лиловой, как у мертвеца, и об этом женщина подумала уже не в первый раз, глядя со своей половины на то, как чужак дрожит у очага и никак не может согреться.