Великая война. 1914 г. (сборник) - стр. 29
Но до чего же мы устали за эти дни!
И как хороша жизнь, и какие мы недалекие людишки! Ведь вот только теперь, после того, как стихла четырехдневная бойня, мы начинаем ощущать ярко, всем существом своим, что значит жить!
Какое значение имеют все эти незаметные на взгляд и привычные мелочи, на которые в мирное время мы не обращаем внимания. Ну, что такое – умывание! И вот сейчас, когда лицо заскорузло под слоем налипшей грязи и пота; когда руки, обветрившиеся и потрескавшиеся от мокроты и грязи, болят, это умывание – большое наслаждение. И душистое (еще из России) мыло так и ласкает взгляд…
А возможность ходить не согнувшись, во весь рост, не боясь пули? Ведь это же наслаждение, понятное только для гнувшихся в течение девяноста двух часов спин…
Когда я переменил смокшую и ставшую коробом одежду и белье, я точно в рай попал.
И страшно захотелось спать – до того сразу же разнежилось усталое тело.
Нет, хороша жизнь! И война учит ее любить.
Сейчас у нас доброе и жизнерадостное настроение. Правда, немного попортили его принесенные в штаб адъютантами полков списки потерь, в которых порядочно знакомых близко, еще вчера живых имен… Но что делать! Мы привыкли как-то. Машинально крестимся, когда читаем знакомое имя в списке убитых и даже… (да простит нас, Боже) вспоминаем порой с грустью:
– Эх! Плакали мои двадцать пять рублей, взятые покойником на днях еще, до двадцатого.
Да. Привыкли. А впрочем, и действительно, о чем горевать? Сегодня он, завтра, а то и сегодня же к вечеру и я за ним, в братскую могилку… Мы здесь все равны – и живые, и мертвые.
Только мертвым спокойнее и, наверное, под землей теплее…
Сегодня отошли с позиций. Приказано. Мы все будто озверели – до того прицепились к этому кусочку земли под нами… Люди в окопах стреляли, вопреки своему обыкновенному добродушию, с какой-то мрачной озлобленностью.
Раненые, очнувшись на перевязочном пункте, первым долгом спрашивали:
– А что, немец шибко прет? Наши не отстали?
Когда пришло приказание отойти, нам казалось, что бой выигран нами, и потому на нас это приказание повлияло ужасно скверно… Генерал сел и заплакал…
Полковник, мрачный, с крепко сжатыми губами, бегал взад и вперед по полянке и мял судорожными жестами свои руки.
Но… наше дело было исполнить приказание, и мы, не добравшись, отошли. Зачем, мы не знаем, но предположим, что на нас уж очень большие силы засели. Там-то, вверху, виднее.
Но вот объяснить отходящим солдатам цель отхода мы не могли, ибо сами ее плохо знали. И со смущением избегали вопроса:
– А что, ваш-бродь, почто это нас назад повели?
Приходилось отвечать:
– Так, брат, надо. Там начальство лучше нас знает, что делает.
И солдат соглашался.
– Это точно, что ему виднее… Да больно уж отходить совестно, полячишков-то… Разграбят их немцы… – вырывалось у него.
И его психология бойца за свою землю была проста и резонна и не вязалась в уме со стратегическими задачами.
Впрочем, они молодцами! Оригинально, что, когда мы дрались на «немецкой стороне», они, эти железные стрелки, дрались храбро, но добродушно. И бывало, когда под нащупывающее дуло его винтовки подвертывалась длинновязая фигура немца, он шептал, стреляя:
– Эх, ты, немчура… Ну, чего на пулю лезешь.
А тут, в последних боях, когда остервенелая волна серых фигур хлестала через бруствера их окопов и плыла с нестройным гамом на наши окопы, размахивая оружием, наши «бородатые дети» железной стеной вырастали навстречу и шли в такую мощно-злобную контратаку, что ее не могли остановить даже пулеметные струи, и немцы, оставив между нашими и своими окопами кучу исковерканных штыками тел, кидались назад.