Великая русская революция, 1905–1921 - стр. 48
То же самое указывал и Горький в своих газетных колонках. Будучи социалистом «из народа», в известной степени дистанцировавшимся от организованных партий и фракций, он без колебаний предупреждал, что «самый страшный враг свободы и права» – это «хаос темных, анархических чувств» в «душе» народа[161]. Впрочем, подобно другим социалистам, он диагностировал эти темные чувства как «заразу» из прошлого: «Порицая наш народ за его склонность к анархизму, нелюбовь к труду, за всяческую его дикость и невежество, я помню: иным он не мог быть. Условия, среди которых он жил, не могли воспитать в нем ни уважения к личности, ни сознания прав гражданина, ни чувства справедливости – это были условия полного бесправия, угнетения человека, бесстыднейшей лжи и зверской жестокости»[162]. Осуждая «отвратительные картины безумия», разворачивавшиеся на петроградских улицах в «июльские дни», Горький утверждал, что «возбудителем» этих событий были не большевики, контрреволюционеры или иностранцы, как заявляли власти и большая часть либеральной и консервативной прессы; он возлагал вину на «более злого, более сильного врага – тяжкую российскую глупость»[163]. Мрачное бремя истории на плечах настоящего диктовало и важнейшую историческую задачу революции: преодолеть это наследие с тем, чтобы люди в самом деле получили свободу создания «новых форм жизни»[164], прокалить народ и очистить его «от рабства, вскормленного в нем», что можно было сделать лишь «медленным огнем культуры». Если революция не сумеет ответить на этот вызов истории, – с горечью предупреждал Горький в июле, – то значит «революция бесплодна, не имеет смысла, а мы – народ, неспособный к жизни»[165].
Эти настроения и страхи подпитывались классовыми чувствами, диктовавшими не только разговоры в кругах элит об отсталости народа, но и плебейское недоверие к элитам, способствовавшее такому поведению, которое элиты критиковали как незрелое, безответственное и анархическое. Еще ощутимее, чем «гнев и злость», исторгаемые либеральной печатью в адрес простого народа (в чем ее обвинял Горький), были гнев и злость, исходившие снизу. Многим рабочим и крестьянам нередко хватало всего одного слова, чтобы выразить в нем всю полноту социального недоверия, возмущения и гнева: «буржуй». Это выражение при его реальном использовании отличалось весьма удобной неточностью: «буржуем» мог быть промышленник и капиталист (именно так определяли буржуазию марксисты), аристократ, богатый крестьянин (кулак), служащий, представитель интеллигенции (отсюда и такие термины, как «буржуазный социалист»), государственный чиновник, армейский офицер, идеологический противник революции, сторонник войны и даже журналист, работающий на несоциалистическую газету (то есть, по представлениям левых, на «буржуазную прессу»). Как показал Колоницкий, это слово в большей степени представляло собой нравственную оценку, нежели социальный анализ: таким образом говорили о людях, чьи действия в данную историческую эпоху расценивались как корыстные, эгоистичные и алчные, не направленные ни на общее благо, ни на благо простого народа