Размер шрифта
-
+

Великая разруха. Воспоминания основателя партии кадетов. 1916-1926 - стр. 7

Другой полк в том же лесу. Командир – лихой кавказец, мусульманин. Команда: «Смирно!» Стоят, не шелохнутся. Я прошу скомандовать: «Вольно!» Обступают автомобиль, с которого я говорю, тесной толпой, плечо к плечу, слушают молча, внимательно. Когда, окончив речь, я предлагаю задать вопросы, то сначала спрашивают командира полка разрешения спросить меня, а потом, когда командир объясняет им, что я уполномочен правительством прямо с ними говорить, они меня забрасывают вопросами: «А как же нам говорят… как же слышно… как же понять, что пишут…», потом следуют искаженные демагогические мысли, обычные в призывах пропагандистов и социалистических газет и листовок. И в этих вопросах слышатся и сомнения, и обида: «Как же это?» И действительно, они служат, воюют, сидят в окопах, их ранят, убивают, а тут, как же это, без них – землю крестьянам делить будут? И тому подобное. Отвечаю, объясняю. Слушают внимательно, как будто понимают, иногда благодарят.

Под конец – краткое мое заключение, громкое «ура!», потом меня и командира несут на руках в штаб полка.

Вот два «митинга» в двух рядом стоящих полках; тот же самый «сермяжный» человеческий материал, но два различных командира и «товар» получился совершенно различный.

Я все мои речи начинал приветствием: «Христос воскресе!» В ответ многосотенное: «Воистину воскресе!» Потом я объяснял, что я москвич, только что из Москвы, что гул кремлевских пасхальных колоколов еще в моих ушах, что я им принес не только привет правительства и Государственной думы, но и привет и чаяния из сердца России. Объясняю, что от них чают и ожидают, значение и трудность положения, предостерегаю от ложных слухов и призывов, например от призыва вести лишь окопную войну, не двигаться вперед и т. д. Потом – беседа, ответы на вопросы. В заключение – краткий патриотический призыв и клики «ура!». Иногда – благодарность командира и «ура» в мою честь и Временного правительства. Не только по беседе, но и по слушанию солдатами моей речи сразу можно было заключить о степени сохраненности или разложения части. Я объяснял и финансовые затруднения, почему Временное правительство не в состоянии, как хотелось бы, удовлетворить все нужды солдата. В заключение моей речи мне иногда приносили фуражки, полные серебряных солдатских Георгиев, среди которых попадались и серебряные рубли для передачи правительству. Таких Георгиевских крестов я привез в Петроград целый мешок. Это был трогательный жест простых, незачумленных еще русских людей. Но не было ли тут и несознательности, недооценки значения такого ордена, как Георгий? Я, лично отнесший в Московский государственный банк в начале войны единственную носильную ценность, которую имел, – золотой портсигар, вряд ли, думается, расстался бы с такой легкостью с Георгиевским крестом.

После речи я беседовал в столовой или в штабе части с офицерами. Нечего говорить, что положение офицера было ужасное. Уже начали повсюду образовываться воинские комитеты, дисциплина заколебалась или уже рухнула, двойственность власти обнаружилась и на фронте. Жадно слушали офицеры на глухих болотистых берегах Стохода или в маленьких еврейско-польских местечках вести из Питера. Здесь все казалось еще более неясным и неопределенным. Разумеется, я им говорил не в духе московской резолюции, где была подчеркнута вся гибельность двоевластия, я старался подбодрить, утешить этих разных людей, несколько лет в ужасных условиях воевавших, большинство раненых по нескольку раз и видевших крушение воинской дисциплины и потерю своего офицерского авторитета. Я старался объяснить им неизбежность временных (!) уродливых явлений при таком государственном потрясении и т. д. Часто я замечал слезы на глазах иногда старых, седых офицеров и генералов. Они трогательно благодарили меня, просили еще посещать и передать Временному правительству, что они исполнят долг свой до конца, как им ни тяжело, но чтоб оно оберегало войско от таких-то и таких-то явлений и поддержало их авторитет. Беседа затягивалась, жаль было их покидать, но, еще раз обнадежив и подбодрив их, я прощался и спешил в другую часть, причем беседа иногда уже происходила в вечерние сумерки или даже в темноте, при свете фонарей, когда дисциплину труднее было поддержать и нарушители порядка и говоруны были смелее.

Страница 7