В той стране - стр. 27
– Годовщина сегодня?
– Нет, снился ночью.
Есть поверье: привиделись тебе во сне покойные отец ли, мать, сын или брат, раздай на помин души. Пусть не помолятся, так помянут. Это поверье я знал, вздохнул.
Женщина поняла меня по-своему и сказала:
– Я рада… Хоть поглядеть. А испечь разве трудно…
Мне вспомнилась тетушка моя, ее слова: «Испечь разве трудно». Лет ей немало, а печет каждый выходной. Придешь, еще со двора чуешь: праздник. Радуешься и поругиваешь ее: лишняя колгота. Она в ответ: «Испечь разве трудно… Вот умру, вспомянете».
И эта женщина, что сидела рядом, возле каменной холодной стены, сразу сделалась мне близкой: ее морщинистое лицо под платком, седина, ее глаза.
– Мне радость, – повторила она. – Хоть повидать дорогого сыночка. У него ножка большая была, у Павлика. Никак не могли ему обувь хорошую подобрать. И как раз купил ему Гриша туфли модельные за четыреста пятьдесят рублей. Кожа прямо лаковая, и зубчики по ранту. Он их и не носил. Тут повестка, забирают его. Не хотел их обувать, мы настояли. Потом пишет: одевали нас в солдатское, а гражданское все в кучу, и мои туфельки тоже. Повели, я оглядываюсь, так мне их жалко. Он хорошо письма писал. Такие письма…
«Добрый день, веселый час. Здравствуйте, дорогие папа и мама. Скучно было мне сегодня, дай, думаю, вытащу листок и напишу несколько слов. Нахожусь я на старом месте, защищаем Сталинград. Скоро в этом месте немцу придет капут. Дорогие мама и папа, как разгромим Гитлера, будем учиться, потом поженимся, вы берегите свое здоровье, оно пригодится внуков нянчить».
Женщина смолкла. Я боялся поднять глаза.
Рядом вздымалась темной громадой вершина кургана: внизу, по проспекту, бежали машины: а здесь, среди камня и мрамора, лишь мы вдвоем. У подножия высокой стены таилась пещерка, старая женщина прилепилась к ней, скрываясь от ветра. Над головой ее, на стене, там и здесь проступали суровые мужские лики, барельефы, рваный камень. Низко бежали серые тучи, ветер гнул голые тополя – поздняя осень ли, зима, словом, безвременье, черная непогода.
Мне не хотелось оставлять старую женщину одну, и я сказал:
– Люблю печеное.
– Съешь еще, – обрадовалась женщина. – Такой помин неудачный. Испекла, принесла, а народу нет. Разорилась погода. Съешь, – подала она второй пирожок. – Помяни Володеньку.
– Володеньку? – переспросил я.
– Володенька, он все: мама да мама… Я с мамой… Я с тобой, мама… Гриша даже ругался: разве это мальчишка?.. Он такой мягкий был, такой шелковый… И когда его призвали, в тот день для них вечер в клубе устраивали, прощальный. А Володенька чуть не в слезы: «Я без тебя, мама, не пойду. Или совсем не пойду. У нас же последний вечер». Уговорила его. Ведь сама бегала, старалась, пива им доставала и хлеба. Бутерброды делала с селедкой. Пусть хоть поедят. А он уперся – и все. Пришлось идти его провожать. Пришли в клуб, а там все – молодежь, мне даже неудобно. Я говорю, вот здесь, возле дверей, буду стоять. А сама тихо-тихо – и домой. Рада, обманула, пусть побудет на людях. Все равно скоро прибежит. Сижу, жду: вот сейчас застучат его ножки. А его нет и нет. Ну, думаю, хорошо, пусть повеселится.
Одиннадцать – его нет. Двенадцать – нет его. А Грише говорю: «Пошла искать». А он: «Ты что? Парень на фронт идет. Солдат. Пусть погуляет». Я осталась, а у самой сердце рвется. Это все мариупольские беженки, думаю. Это они, бессовестные рожи, бесстыдницы. Если б не Гриша, точно б побежала. А Володенька в три часа ночи пришел. Прибежал. «Мамочка! – кричит. – Я целоваться научился!» – «Ты с кем же это? С мариупольскими!» – «Со всеми! Мы в бутылочки играли, знаешь, как интересно, и через платочек целовались», – а сам доволен… Так доволен и не краснеет.