В споре с Толстым. На весах жизни - стр. 54
Что это богословие тонкое, спору нет. Что его цель конкретная – самооправдание, – тоже ясно. Непонятным и обидным остается только то, что сознательными людьми Призрак («идеал»), пусть дорогой, так легко выменивается за Истину (правду о вещах), дороже которой вообще ничего нет. Ибо, вместо того, чтобы подыскивать премудрые метафизические объяснения нежизненности якобы принимаемого людьми абстрактного церковно-христианского идеала, для искренних и ищущих людей лучше всего было бы заменить этот идеал идеалом человечным, гуманистичным.
Отношение Церкви к Христу-идеалу и Толстого к «недостижимому идеалу», собственно, одинаковое. И Церковь, и Толстой признают, чтут идеал, но при этом говорят, что идеал этот недостижим.
Нашего брата, идеалистов, и без того обвиняют, что мы… слишком много говорим, – говорим, а не делаем, наговариваем слишком много безответственных «громких слов». И это правда. Надо поменьше говорить, поменьше схематизировать в психологической области, а побольше делать. Если бы мы научились побольше делать, то не испытывали бы никакой потребности в «недостижимом идеале», а делали бы ежедневно то, что можем делать. Один практический шаг вперед значит больше, чем сто звонких слов, под которыми – пустота, ничто.
«Реалисты» и «материалисты» правы, когда они не верят словам. Человек, да еще пишущий, есть существо фантазирующее. Надо ему пресечь охоту фантазировать: требованием дела и дел.
Толстой был безусловно искренен, но он очень любил слова и всем хорошим словам верил беспрекословно. Он даже ценил хорошие слова (т. е. собственно желание что-то сделать) больше, чем самое дело. Если ему указывали на «толстовца» святой жизни, то он насупливался и выражал подозрение, не тщеславие ли тут действует. А если какой-нибудь грузный, старый, погрязший в барских грехах и привычках N или Z благочестиво распространялись на тему о том, что они, не ослабевая, борются с своими недостатками и что их «внутреннее состояние» делается все духовнее и духовнее, Толстой улыбался, радовался и умилялся, хотя и он, и собеседники его отлично знали, что во «внешней» их жизни ровно никаких сдвигов не произошло.
Как известно, и советовал Толстой в последние годы всем, и молодым, и старым, не тот или иной практический шаг, который бы продвинул их вперед в стремлении к лучшей жизни, а как бы боясь ответственности за возможную «неосторожность» или «неосмотрительность» своего совета, призывал прежде всего к внутренней работе над собой, к работе самосовершенствования, к борьбе со слабой, греховной стороной человеческого «я». В известном отношении это было мудро, рационально, трогательно, но удовлетворяло, наверное, не всех.
Оттого наблюдалось столько отпадений от веры Толстого: люди шли в революцию, в общественную работу, поступали на государственную службу и не только занимались внутренним совершенствованием, но… делали, работали.
Очень интересно суждение Вл. Соловьева о евреях. Говорю только об одном пункте, ценном и любопытном для меня не потому, что он касается именно евреев, а потому, что я нахожу здесь подкрепление своей антитолстовской позиции отрицания неограниченного идеализма, отрицания учения о «недостижимом» идеале.
По мнению Вл. Соловьева и по моему мнению, еврейскому национальному характеру присущ материализм, но только не просто материализм (как на это смотрит толпа), а