Размер шрифта
-
+

В споре с Толстым. На весах жизни - стр. 18

Ответов нет. Но так как бессмыслицы в существовании и устройстве мира быть не может, то для нас легче легкого – прийти к тем выводам, которые относительно пространства и времени сделал Кант>9 и принял Толстой, т. е. что это – только формы нашего восприятия мира. Проблема гносеологии поставлена, таким образом, не напрасно. За нею возникает и проблема метафизики, но… быть может, только для того, чтобы убедить нас в ограниченности наших познавательных средств. Мир, в котором мы живем и действуем, мы знаем хорошо, и практически правы те мыслители, которые предлагают нам признать объективную реальность эмпирического знания: ведь другого знания у нас и быть не может. Все, что «мета», – все, что по ту сторону открытого нам мира, – безнадежно закрыто для нас.

И Толстой проявил большую мудрость, отказавшись следовать за метафизиками в их произвольных гаданиях о «природе всех вещей». Ни у него, ни у меня тут нет расхождений и с философами-материалистами.

Так что даже не нужно серьезно спорить против суеверных представлений Церкви о Боге как личности, о Боге – главном администраторе мира и то добром, то сердитом хозяине и папаше (ироническое выражение А. В. Луначарского) всех людей. Не стоит также трудиться доказывать, что не этот «папаша», не церковный Бог создавал мир, лепил из глины Адама и т. д. – и излагать, в опровержение подобного рода давно обветшавших суеверий, материалистическую историю зарождения человека и зарождения и развития человеческого общества.

Все отлично знают в наше время, что Адама>10 не было и что мир и живая жизнь в нем развивались по Дарвину, но большинство простодушных людей не откажется от идеи Бога уже потому только, что этот ярлычок можно наклеить на ящичек, в котором спрятана тайна первопричины всех причин. А также потому, что люди не хотят опустошать и сушить свою душу, закрывая для нее внутренний источник духовного питания и удовлетворения духовной жажды. Человек и в самом деле был бы обеднен, если бы ему запретили обогащаться изнутри, запретили самообогащаться, углубляясь в свою психологию, в свой дух, просторы и владения которых бесконечны и ничем не ограничены. И если бы еще эти просторы были бесстержневые, бесцентренные, – может быть, человек ими менее дорожил бы. Но он чувствует, сознает и видит этот стержень, этот центр и путь к нему в своей внутренней жизни, знает, что он силен только пока держится за этот стержень, и потому-то сохраняет свою внутреннюю жизнь от всяких попыток расстержнить, опустошить и обезличить ее. «Бог», «религия» – это только слова, их можно заменить другими (хоть «кустом», как выразился однажды при мне Лев Толстой), но человеку дорого то, что за ними скрывается.

Блестящее изложение той же мысли о ценности и религиозном смысле глубочайших и высших духовных переживаний нахожу, несколько неожиданно, у великого французского романиста Виктора Гюго.

«Молиться Богу – что это значит? – спрашивает он. – Существует ли какая-нибудь бесконечность вне нас? Едина ли она, перманентна, имманентна ли? Непременно ли субстанциональна, поскольку она бесконечна, и была ли бы она ограниченной там, вне нас, не обладая субстанцией? Непременно ли разумна, поскольку она бесконечна? Пробуждает ли в нас эта бесконечность идею сущности мироздания, в то время как мы сами себе можем приписать только идею личного существования? Иными словами, не является ли она абсолютным понятием, по отношению к которому мы – лишь понятие относительное?

Страница 18