Размер шрифта
-
+

В следующем году в Иерусалиме. Рассказы и миниатюры - стр. 12

На самой окраине он увидел висящее на заборе свежевыстиранное белье, снял какую-то простыню и закутался в нее.

Три дня Давид брел по лесу, не разбирая дороги, не зная, ни куда идет, ни куда идти. С каждым днем он все больше слабел от голода. Раны на руках болели, покрылись струпьями, из-под которых сочился гной. На четвертый день он набрел на лесной хуторок – добротный жилой дом, хлев, сеновал, пара сараев. Давид стоял на крыльце и собирался уже постучать в дверь, когда из дома вышла молодая женщина. Увидев Давида, она быстро заговорила по-литовски, Давид уловил, что ему отказывают в приюте, женщина много раз взмахом руки показывала в сторону от хутора. Объяснений по-русски и на идиш она не понимала, только твердила свое «Нет!» Давид выглядел жалко, в нелепой грязной порванной простыне, заросший щетиной, с исколотыми ногами и ранами на кистях рук. Он понимал, что уйти с этого хутора – верная смерть. Остаться – воможно, принести смерть всем жителям этого дома. Дверь открылась и на крыльцо вышла маленькая девочка, лет шести, не больше. Она внимательно вгляделась в Давида, послушала взволнованную речь матери и, дернув подол материнской юбки, сказала «Мама, это же Йезус Кристус!» Мать тяжело вздохнула, махнула рукой и кивком головы приказала Давиду идти за ней на сеновал.

Три следующих года Давид провел на этом сеновале.


– Раса, я понимаю тебя! Этот мужчина был так похож ни Христа – с бородой, в простыне, как в хитоне, с ранами на ладонях!

Молодая женщина, сидящая в вильнюсском кафе со своим спутником, задумчиво улыбнулась.

– Ты не понял, Повилас. Он не был похож на Христа. Это был сам Иисус Христос.

Погромы

Страх густо висел в воздухе городка, казалось, его можно было мазать на хлеб или окунать в него горячие крепелах. Евреи сильно боялись, мужчины молились в синагогах, женщины урывали для молитвы минуту-другую между готовкой и стиркой, дети… А что дети – они уже несколько дней не ходили в хедер и рвали свои штаны по окрестным садам, ловили ящериц по огородам и разбивали носы, свои и чужие. Матери чуть не каждые полчаса окликали «Голда! Мотл! Ну-ка домой!», да разве удержишь?

На перекрестке в центре штетла стоял городовой Анисим Митрофанович – на груди бляха рядом со свистком на шнурке, слева сабля-селедка, справа револьвер на ремешке. Всегда по праздничным дням он привычно обходил лавочников, где зажимал в потной ладони серебряный рубль, крякал, выпивая рюмку водки, говорил «Честь имею!» и принимал поздравления. Участковый пристав сам по домам и лавкам не ходил, к нему подарки приносили в участок, а чаще прямо домой – корзинами, свертками, мешками, но чаще конвертами.

Кто знает, сколько Меир Суббота занес приставу, а сколько дал Анисиму, но уже второй день городовой стоял около дома, на первом этаже которого вывеска гласила «Колониальные товары Суббота и компаньоны», а второй этаж занимала семья Меира. Лавка была закрыта, оба приказчика отпущены по домам. Анисим Митрофанович, отлучаясь со своего поста, заходил в дом, где прямо в прихожей стоял столик, на нем графин с водкой и тарелки с бутербродами, солеными огурцами. мочеными яблоками. Выпьет рюмку – и стоять не так скучно, хотя, какая разница чину полиции – стоять на перекрестке или около дома?

– Меир, дорогой, ты же не возражаешь, если жена моя и детишки поживут у тебя в доме два-три дня, максимум недельку? Мы постараемся вас не стеснить, можно без кроватей, постели принесем с собой! Бог мой, я так боюсь за мою Мирру, а она переживает за нашу Ревекку, девочке уже пятнадцать. Что будет, что будет…

Страница 12