В министерстве двора. Воспоминания - стр. 21
Через неделю посетителей стало меньше: начался отлив из корпусного города по домам. При расставании с отцом или матерью новичку допускалось похныкать, но на этом он и должен был закончить. Кадет и рюмза – понятия несовместимые.
Мой отец не мог долго оставаться в N и дней через десять после «определения» уехал. Накануне отъезда мы долго беседовали, строили планы на будущее, мечтали о том, что отец получит командировку «в Россию», приедет к нам и, быть может, привезет и матушку… На другой день отец помолился с нами, перекрестил нас, крепко, крепко расцеловал и грустный, с поникшей головой, уехал из N, уехал навеки. Больше мы не видели отца. Он вскоре заболел, а через четыре года его не стало…
Длинные, терявшиеся где-то далеко коридоры, громадные рекреационные залы и дортуары наводили на меня сначала положительный ужас. Но к этому я скоро присмотрелся, ознакомился со всеми уголками этого строения, сжился с ним и полюбил его.
Шумная, сотенная масса стриженых кадетских голов по первому впечатлению меня ошеломила, рябило в глазах, но уже на другой, на третий день среди общей пестреющей галереи лиц стал выясняться более и более то тот, то другой кадетик. Знакомство завязывалось необыкновенно живо, переходило в дружбу, перемежалось драками и миром.
– Новичок, как ваша фамилия?
– N. N.
– Давай говорить на ты.
– Давай.
– Хочешь дружиться?
– Хочу…
Все шло по доброму обыкновению. Приятельские отношения, завязанные в эту пору, остаются на всю жизнь, и корпусное «ты» не может уже измениться никогда на холодное «вы».
Проведя нисколько дней в корпусе, я стал с замечательным почтением относиться к воспитанникам старшей, первой роты. В то время как вполне взрослые люди оставались в моих глазах обыкновенными смертными, старшие кадеты казались и мне, и моим товарищам какими-то гигантами, циклопами, за спиной которых таились целые легендарные похождения.
– Боровской Чеснока (дневального солдата) исколотил. Тот не позволял ему в ламповое масло хлеб обмокнуть, а Боровской ка-а-ак даст ему…
– Ну-у? дай честное слово!
– Чес-с-со слово.
И за обедом, когда все роты собираются в столовый зал, мы, неранжированные, с удивлением глазеем на Боровского, этого героя, победившего мозглявого, в сущности, гарнизонного солдата. А Боровской, зная, что им любуется корпус, идет к столу истым кадетом: ноги у него колесом, размах руки особенно-характерный, такой, который бы доказывал, что он «мускулиста»[94]; куртка намеренно испачкана, локти прорваны. Входя в столовую, он и другие «закалы» производят какой-то особый шум, не то мычание, не то гоготанье и шарканье ногами по полу. Что это обозначает, неизвестно; но не могут же они просто и тихо войти.
– Молодчина Боровской, – заключаем мы.
– А Кленович сильнее его! Вчера я встретил его в церковном коридоре, он как посмотрит на меня, так я «такой дралки задал».
Начинается спор, кто кого сильнее.
– Иванов и Василенко – без пирога! – объявляет ефрейтор, сидящий за старшего, и действительно мальчики остаются без сладкого, которое судья и помещает к себе на тарелку или отсылает в первую роту, быть может, тому же Боровскому или Кленовичу.
Басы пользовались также равным с «закалами» почтением, тем более что обыкновенно им приписывали и исполинскую силу. «Октавист», т. е. второй бас, – это было существо недосягаемое. «Как пустит октаву, так все и задрожат; честное слово, архиерейские певчие приходили слушать…»– вспоминал кто-нибудь о вышедшем уже из корпуса певчем, и все внимали, и все охотно верили.