В двух шагах от рая - стр. 11
– Чего? – поникшим голосом спросил Чириков.
– Не чаво, а доложить по форме!
– Товарищ ефрейтор, рядовой Чириков по вашему приказанию явился.
– Сгоняй за «Si-Si».
– А деньги?
– Что, своих нет?! Че смотришь?! Потом рассчитаемся. – Не удавшийся ростом, но юркий от природы Прохоров встал в стойку карате, ребром ладони ударил Чирикова по шее. Чириков ойкнул и засеменил к магазину. Младший сержант Титов прыснул со смеху:
– Тоже мне, Брус Ли!
– Кабы не болезнь, я б тебе показал спарринг!
– Уже показал, – махнул рукой Титов. – Ты пока ноги будешь задирать, каратист х…в, я тебя так по чайнику двину, что мало не покажется.
Из сортира появились Мышковский и Сычев. В роте первого прозвали «целина» – где-то в казахских степях зачали его родители, пока поднимали эту самую целину. Надорвались, видать, от непомерных усилий. На целине же и закопали мать, а отец попивать стал, так что и «сиротой» бывало звали Мышковского, но после кличка «Мышара» прижилась. Второго же, веснушчатого и лопоухого, прозвали «Одессой» – под славным черноморским городом родился Сычев.
– Мышара! Одесса! Ко мне! Что-то вы часто на очко бегаете. – Очень любил это дело Прохоров – молодых травить. Чирикова он приемами карате доводил, Сычева же не трогал, от природы крепок был Сычев, против него только Титову выступать – такой же детина. На словах же поиздеваться можно. – Чего вы там делаете? Газеты читаете?
– А что на очке делают? – заерепенился Сычев.
– Дрочите?!
– Нет. – Солдатики смутились.
– Не жди полюции в ночи! – воинственно произнес Прохоров. – Как дальше?
– Дрочи, дрочи, дрочи! – в два голоса покорно ответили деду Мышковский и Сычев.
– Свободны! – оборвал воспитательные уроки Прохоров.
Из модуля трусцой бежал старший прапорщик Пашков. Как любой прапорщик, Пашков думал, что он всех хитрей. Хитрость прапора заключалась в том, что он категорически отказывался от научных методов лечения. Набегавшись в сортир и сообразив, что микроб, как называл он любую инфекцию, просто так сам по себе не сгинет, что зацепился микроб этот за стенки кишечника либо в желудке засел, Пашков раздобыл трехлитровую банку спирта, заперся в каптерке и не показывал носу три дня. Нажираясь до поросячьего визга, Пашков ужасно громко храпел, присвистывая и похрюкивая.
Старшину не беспокоили, иногда лишь стучались и предлагали чайку.
Правда, солдаты из наряда утверждали, а лейтенант Шарагин лично засвидетельствовал, что по ночам, когда все спали, старшина выходил из каптерки и, как тень отца Гамлета, блуждал по казарме, прежде чем направиться в сортир. Он никого не узнавал и не замечал, на человеческую речь не реагировал и даже отдаленно не напоминал того настоящего старшего прапорщика Пашкова, что держал солдатню в ежовых рукавицах.
Все сочувствовали старшине, кроме командира роты. Моргульцев знал его по службе в Союзе и потому, когда лейтенант Шарагин, сам мучившийся амебиазом, как-то заметил вслух, что, мол, жаль старика Пашкова – совсем загибается прапор, изживет его со света болезнь, и что пора бы и в госпиталь отвезти, не удержался и выпалил:
– Окстись! Какая на … болезнь! Запой у него! Ровно раз в квартал бывает у Пашкова.
А потом, уже успокоившись, добавил:
– Хотя, бляха-муха, у некоторых прапорщиков намного чаще случается, как месячные у бабы…