В донесениях не сообщалось… Жизнь и смерть солдата Великой Отечественной. 1941–1945 - стр. 34
Так началась моя партизанская жизнь. Но это уже другая история.
Вначале нас откармливали. На задания не посылали. Хотя уже зачислили во взвод разведки. Командир отряда посмотрел на нас и сказал: «Ребята вы обстрелянные, бывалые. В разведку пойдете». Ну что ж, в разведку так в разведку. «А сперва, – говорит он нам, – силенок немного поднаберитесь».
Кормили нас хорошо. Втроем мы за один раз съедали ведро картошки! До дна!
Вскоре мне дали коня и должность командира отделения. Потом – командира взвода. Во взводе у меня было отделение подрывников. Однажды пустили под откос эшелон с живой силой. Заряд был хороший, вагоны так и разметало. Да и насыпь в том месте оказалась высокой, вагоны крутило так, что в лесу долго грохот стоял. Потом из депо, где у нас тоже свои люди были, сообщили, что при взрыве погибло 309 немецких солдат и офицеров. Мой взвод, можно сказать, за дивизию дело сделал. Две полнокровные роты – это хорошая дивизионная операция!
Четырнадцать месяцев я был в отряде. И еще потом один месяц на «очистке». После операции «Багратион», когда наши войска продвинулись далеко вперед, на запад, в белорусских лесах осталось много окруженных групп немцев, полицаев. Да, вот такая история. В сорок втором я от них хоронился. А в сорок четвертом – они от нас. Вот жизнь как поворачивается…
Многие, кого мы брали в плен, были в немецкой форме и хорошо говорили по-русски. Некоторые были одеты в эсэсовскую форму. Тут попадались не только полицейские, но и остатки разных специальных подразделений, и власовцы, и группы из первого русского национального полка СС, и польские офицеры Армии крайовой, и дезертиры. Те прятались в лесах с лета сорок первого года. Некоторые сами выходили. В основном это были местные жители. Кого бабы прятали, кого родители.
– А уже слыхать было, особенно по ночам, как наши идут. Тяжелая артиллерия била. Фронт валом катился. Тут уж наши хломосили почем зря, не то что в сорок первом под Вязьмой.
Иногда нас отправляли на железнодорожную станцию – разгружали вагоны. Обычно, когда нас гнали туда, вдоль дороги стояли жители, в основном угнанные немцами из оккупированных областей. Кричали: «Кто из Тулы? Кто из Брянска?» Деревни называли. Слышу, кричат: «Зимницкие есть?» Поворачиваюсь, кричу вслепую: «Я из Зимниц, а ты кто?» Стоит мальчик: «Ты что, дядя Ефим, не узнал меня?» Боже ты мой, гляжу, это ж Витя Лавреев! До войны такой шалун малый был! «Что в Зимницах?» – спрашиваю. Он мне все и порассказал: что Зимницы немцы сожгли дотла, что мужиков всех, и даже ребят по пятнадцать – шестнадцать лет, постреляли, что только кое-кто случайно остался жив. «Бабы-то с детьми живы?» – «Живы!» – говорит. «А отец мой?» – «Нет, – говорит, – расстрелян». «А тесть, Кирилл Арсентьевич?» – «И он», – отвечает мне Витя. «А дядя Охрем?» – «Дядя Охрем, – говорит, – живой остался». Условились мы с ним на завтра встретиться возле проволоки. Гражданским к нам приходить разрешали, охрана не препятствовала. Да что-то не пришел Витя.
И надо ж было такому случиться, что встретились мы с ним потом еще раз, уже в Германии, куда нас дальше угнали. И рассказал он мне тогда побольше. Например, что в Минске с ним вместе Степанида была с детьми. Это одна женщина наша, тоже зимницкая. А у нас в Минске комендантом лагеря в то время был немец по фамилии Кац. Раньше, когда мы только-только туда поступили, другой был. Тот все, бывало, ходил с расстегнутой кобурой. Чуть что, стрелял без предупреждения. Много нашего брата пострелял. А Кац был добрый. Вот, помню, подойдет к проволоке женщина, уговорится с кем из наших – и к нему: мол, господин комендант, мужа нашла, отпусти отца к детям. Усмехнется немец да и прикажет отпустить пленного. Отпускал насовсем. Слыханное ли дело – на волю, после таких-то мучений… А вот же отпускал. Вот бы мне встретиться тогда со Степанидой!..