Услышь нас, Боже - стр. 37
Блестящий образчик презрения, подумал Мартин (страдавший легкой паранойей) и чуть не облизнулся, перечитав только что завершенный отрывок. А потом добавил следующее:
Вот наглядный пример, как легко человек поддается порыву ненависти! В том, что я говорю, есть доля правды (я и впрямь ненавижу этих людей), но что получается в целом, если прочитать вдумчиво? Письменное свидетельство моей несостоятельности, моего эгоизма, моей полной растерянности! Хуже того. Давайте-ка разберем вышесказанное на части, начиная с конца, и посмотрим, какие выводы сделает наше упорное объективное «я». Во-первых, кажется очевидным, что писатель считает, будто литература существует для его личного блага, а цель жизни в том, чтобы напиваться, ходить по морям и голодать. (Возможно, так оно и есть?) Больше того: писатель определенно дает нам понять, что он сам неоднократно страдал от похмелья, часто напивался и голодал. (Хотя последнее все же сомнительно, поскольку сразу за ним идет слово «Вздор».) При вдумчивом прочтении у нас наверняка также возникает мысль, что писатель – типичная собака на сене, ведь по какой-то нераскрытой причине ему, в частности, не хочется, чтобы «мелкие английские хозяйчики американской литературы» читали Кафку и Мелвилла. Возможно, писатель и сам хотел стать «хозяйчиком литературы», но у него ничего не вышло (либо в Англии, либо в Америке, либо и там, и там)? Загадка. Столь же загадочным представляется упоминание «Страха и трепета» и «Дневника обольстителя», хотя автор явно полагает, что с ним обходятся крайне несправедливо (отчего даже испытывает мистические переживания в Нью-Йоркской публичной библиотеке), и в то же время считает себя этаким непризнанным первопроходцем, который, пожалуй, сам живет в состоянии страха и трепета и ощущает себя подсудимым на некоем Процессе. Как он гордится, что в юности его приняли за автора «Процесса», хотя эта история не похожа на правду. (Или нет? На самом деле именно так и было. Проблема в том, что Мартин столько лгал, что уже не способен говорить правду так, чтобы она не звучала как ложь.)
…Увы, еще прежде чем мы доберемся до тени безусловной правды, предположительно скрытой в некоторых обидных предложениях этого первого абзаца, явные синтаксические недостатки в том же абзаце заставят нас усомниться, точно ли сам писатель питает «любовь к литературе» (она представляется не такой уж глубокой – возможно, за всю жизнь он прочитал только три упомянутые книги, хотя даже это сомнительно), – и тут возникает вопрос: если он до такой степени презирает «хозяйчиков литературы», то почему его так беспокоит их мнение? Возможно, в душе он считает себя таким же «бездарным громилой и замшелым учителем», и тогда сразу становится ясно, почему он не сумел тысячами миль океана отмежевать себя от себя (как бы шизофренично это ни звучало), и в итоге мы приходим к тому, что представляется единственно несомненным, правдивым и по-настоящему жестоким фактом: с человеком, который писал эти строки, наверняка приключилась трагедия.
Что еще? Почти каждое написанное им слово так или иначе отмечено неврозом – неврозом и вместе с тем чем-то неистово здоровым. Пожалуй, его трагедия в том, что он остался единственным нормальным писателем на земле и именно эта нормальность усугубляет его изоляцию и чувство вины. (Но без Примроуз он не был бы ни писателем, ни нормальным человеком.)