Размер шрифта
-
+

Улыбнись нам, Господи - стр. 23

– Садись, садись, – попросил его и Юдл Крапивников. – Как говорят русские, в ногах правды нет. А к тому, что говорят русские, надо прислушиваться. Особенно нам, евреям. Все наши беды оттого, что мы не прислушиваемся. Нам говорят садись – мы стоим, нам говорят стой – мы садимся.

Хесид прыснул.

Данута села напротив Крапивникова, откинула волосы, облизала губы, и этого движения было достаточно для того, чтобы Юрий Григорьевич приосанился, расправил свои холопские плечи, выпятил по-гусарски грудь. Он налил из штофа ей, себе и Эзре и, сонно ухмыляясь, провозгласил:

– За пенкных дам по раз перши! (За прекрасных дам первый раз!)

– Эзра, – позвала Данута.

– Полная рюмка на столе и женщина в постели долго ждать не могут, – сострил Юдл Крапивников и, подражая, видно, графу Завадскому, добавил: – Прозит!

Хотя ей и польстила польская речь Юрия Григорьевича, Данута не отрывала глаз от Эзры, сердясь и удивляясь его упрямству.

Юдл Крапивников чокнулся с ней и выпил.

Пригубила и она.

– До дна! – потребовал эконом. – До дна. Радость только на дне, только в бездне. Ну-ка! Ну-ка! Вот так!..

Водка обожгла ее, и вместе с этим ожогом исчезла вдруг робость, и решение, которое зрело в ней, уже не казалось таким невозможным, как два или полтора года тому назад, когда она не представляла свою жизнь без Эзры. Юдл Крапивников перестал быть для нее мужчиной, потаскуном, чревоугодником и стал союзником, помощником – она будет пить с ним, кутить всю ночь, разрешит ему то, чего никогда никому не разрешала, только бы Эзра – даже страшно вымолвить! – покинул ее, вернулся в отчий дом или один добрался бы до Вильно и нашел доктора, который исцелил бы его от страшного недуга.

С какой-то пронзительной ясностью она внезапно поняла, что самый страшный его недуг – она сама, ибо с ней он не выживет, а пропадет, непременно пропадет. Потом, через десять, через пятнадцать лет, если судьба сулит встретиться, Данута расскажет ему, здоровому, избавившемуся от пагубы, чего ей стоила эта первая рюмка водки у Хесида в сумеречной корчме «Под липами».

– За пенкных дам по раз други! – намазывая на хлеб икру, предложил унюхавший удачу Юдл Крапивников.

До Эзры доносился звон корчмарского стекла, да и они сами – провозглашающий здравицы Крапивников, млеющая от тепла и внимания Данута, увертливый Хесид – казались ему дребезжаще-стеклянными; эконом был весь словно засижен мухами, Данута протирала его взглядами, но мухи все равно садились на него и гадили на его щеки, на его черный сур дут, на руки; Хесид крутился вокруг гостя, обмахивал его полотенцем, отгоняя назойливых насекомых; и все это дребезжание, весь этот звончатый гуд отдавались в ушах Эзры, который упрямо глядел в темноту, как в Тору, выискивая в ней и утешение, и смысл.

Он стоял у окна и думал об отце, пустившемся в такой тяжкий путь, чтобы спасти, благословить сына, проститься с ним, о брате Гирше, ждущем в виленской тюрьме казни – казни, а не отца, но больше всего Эзра думал о Дануте. Три долгих голодных года подвергал он ее самой страшной пытке – пытке надеждой. Надеждой на венчание в каком-нибудь провинциальном костеле – в Эйшишках или Ошмянах, надеждой на свой угол, куда они могли бы возвращаться вьюжными зимами, надеждой на то, что когда-нибудь они откроют если не свой театр, то маленький передвижной балаганчик, где будут играть не только они сами, но и их дети. Данута стойко переносила эту пытку, но он-то знал, чего ей стоит эта стойкость, это ошпаривающее, как гольдшмидтовский кипяток, терпение. Нет, нет, он не имеет права больше ее пытать. Он должен что-то предпринять, чтобы все это кончилось, чтобы она снова почувствовала себя свободной, вернулась в свою Сморгонь или на худой конец ушла в монастырь (Данута всерьез об этом помышляла, когда жила у Скальского).

Страница 23