Угол покоя - стр. 8
Добрую часть жизни ты с тоской смотрела вспять, и это рождало доплеровский эффект иного рода. Даже когда твое внимание было обращено на сегодняшние и завтрашние необходимые дела, ты слышала замирающий звук того, с чем рассталась. Оно приходило к тебе из вторых рук – сквозь письма Огасты Хадсон. Ты жила через нее опосредованно: ужинала с литературными мэтрами, гостила у Ла Фаржа[10] в Ньюпорте, обедала в Белом доме, путешествовала по Италии, посещала Святую Землю. Повседневная яркость светских обязанностей Огасты роняла на твою изнурительную бедность свои лучи сверху и сбоку – примерно так, как ты любила подсвечивать происходящее на твоих рисунках. Вот письмо, которое я только что читал, – ты написала его Огасте, когда она переезжала в свой особняк на Статен-Айленде[11], спроектированный Стэнфордом Уайтом[12]: “Прежде чем зажжешь огонь в своем новом камине, позови детей, поставь их в нем, скажи им, чтобы подняли головы и посмотрели вверх, и напиши их при таком освещении, а потом пришли мне”.
И где, спрашивается, жила бабушка, когда у нее возникла эта сентиментальная прихоть? В домике-землянке в каньоне Бойсе.
Не выйди она за того, за кого вышла, она занимала бы почетное место в кругу, который брак заставил ее покинуть. Ее любовь к моему дедушке я отнюдь не считаю фикцией, но она всегда, мне кажется, любила его как бы нехотя. Она, должно быть, подсознательно соглашалась с ним в том, что она выше и утонченнее него. Не знаю, настал ли такой момент, когда она вполне поняла и оценила его. Не знаю, пришло ли время, когда она изжила в себе Восток и весь этот пиетет в духе Эдит Уортон[13] так же безвозвратно, как девические клетки были заменены в ее теле новыми.
Не то чтобы она фетишизировала свои дарования или считала себя выше кого бы то ни было. Она энергично во все пускалась, она никогда не боялась работы. Джон Гринлиф Уиттьер говорил, что не знал другой такой девушки, какая могла серьезно обсуждать последний номер “Норт американ ревью”, оттирая мамин пол. Когда надо, она выдерживала изрядные физические тяготы и даже находила в этом удовольствие. В Ледвилле она обитала в однокомнатной хижине, и в этой единственной комнате она председательствовала в беседах, которые, настаивала она (а уж ей ли не знать), не уступали беседам в лучших салонах Америки. Всю жизнь она любила разговор, обсуждение, людское общество. Когда я жил тут в детстве, нас то и дело посещали такие личности, как президент Йельского колледжа или американский посол в Японии. Они сидели на веранде и беседовали с бабушкой, а дедушка слушал издалека, тихо работая в цветнике среди своих роз.
Но это было после того, как она обрела – так, по крайней мере, кажется – свой угол покоя. Я помню ее как Сюзан Берлинг-Уорд, старую леди. Трудней представить ее девушкой по имени Сюзан Берлинг, у которой еще не случился в жизни Запад, принесший ей столько всего.
После того как Ада оставила меня ужинать и пошла домой готовить ужин Эду, я просматриваю бумаги, относящиеся к ранним бабушкиным годам. В их числе заметка, которую Огаста написала в начале 1900‑х для журнала под названием “Книголюб”. С нее бы и начать, почему нет?
Ботаники говорят нам, что цветок развивается из листа, – но они не могут сказать, почему один определенный бутон берет от того же самого воздуха и солнечного света больше, чем другие, почему у него лучший состав, более глубокий цвет, почему он не вянет дольше и останавливает всякого прохожего, который, поглядев, идет затем своей дорогой в более счастливом настроении. Почему одна девушка, расцветая на крепком стебле фермеров и коммерсантов, становится рассказчицей, владеющей карандашом и словами?