Угол покоя - стр. 2
Как им втолковать, что я не просто убиваю время, дожидаясь конца своей медленной петрификации? Я жив и не инертен. Голова еще работает. Мне многое неясно, в том числе во мне самом, и я хочу посидеть и поразмыслить. Лучшей возможности и вообразить нельзя. Какая разница, что я не в состоянии повернуть голову? Я могу глядеть куда хочу, поворачивая свое инвалидное кресло, а глядеть я хочу назад. Что бы ни говорил Родман, это единственное поучительное направление взгляда.
После ампутации, все то долгое время, что я лежал и жалел самого себя, я все сильнее ощущал себя подобием птицы предгорий. Мне хотелось лететь вдоль Сьерра-Невады задом наперед и просто смотреть. Если нет больше смысла делать вид, что мне интересно, куда я направляюсь, можно обратить взор туда, где я был. И я не про Эллен сейчас. Настолько личного, честно скажу, здесь нет. Тот Лайман Уорд, что женился на Эллен Хэммонд, родил в этом браке Родмана Уорда, преподавал историю, написал кое‑какие книги и научные труды о западном фронтире, претерпел кое‑какие личные катастрофы, не исключено, что заслуженные, выжил в них с грехом пополам и теперь сидит и говорит сам с собой в микрофон, – он не настолько важен теперь уже. Мне хочется поместить его в систему отсчета и сравнения. Роясь в бумагах, оставшихся от моего деда и особенно от бабки, я заглядываю в жизни, близкие к моей, в жизни, связанные с моей узами, которые я вижу, но не до конца понимаю. Мне хочется побыть какое‑то время в их шкуре – главное, не в своей. По правде говоря, опуская взгляд на коленный изгиб своей левой ноги и на обрубок правой, я сознаю, что не назад хочу двигаться, а вниз. Я хочу вновь коснуться земли, от которой увечье меня отделило.
В уме я пишу письма в газеты. Уважаемая редакция, я современный человек и притом одноногий, и хочу сказать, что это почти одно и то же. Произошло отсечение, с прошлым покончено, семья разрушена, настоящее дрейфует в инвалидном кресле. Женщина, на которой я был женат, на двадцать шестом году брака выкрасилась в цвета шестидесятых. Моего сына, хотя отношения у нас теплые, мне так же трудно считать своим подлинным сыном, как если бы он дышал жабрами. Между поколениями не трещина, а пропасть. Кардинально изменились сами основы – и количественно, и качественно. То, что мы имеем сейчас, в 1970 году, уже нельзя назвать продолжением мира, где существовали мой дед и бабка; нынешний американский Запад имеет такое же отношение к Западу, в сотворении которого они участвовали, как море, поглотившее вулкан Санторин, к былому каменистому острову, поросшему оливами. Моя жена, прожив со мной четверть века, сделалась женщиной, которую я никогда не знал, мой сын исходит из своих собственных постулатов.
Моим деду и бабке пришлось, пока они жили, покинуть один мир и войти в другой, а то и в несколько других поочередно; они творили новое из старого на манер кораллов, наращивающих свой риф. Я на их стороне. Я, как они, верую во Время, в жизнь хронологическую, а не экзистенциальную. Мы живем во времени и сквозь время, мы строим наши хижины из его руин – так, по крайней мере, было, – и мы не можем себе позволить всех этих ликвидаций.
И так далее. Письма сходят на нет, как сходит на нет разговор. Если бы я принялся втолковывать это Родману – мол, мои дед и бабка жили, как по мне, органической жизнью, а мы, получается, гидропонной, что ли, – он саркастически поинтересовался бы, что я имею в виду. Надо, папа, четко определить термины. Как измерить органический остаток человека или поколения? Это всё голые метафоры. То, чего нельзя измерить, не существует.