Ученик аптекаря - стр. 5
Я любил эти кипарисы, их неумолимую устремленность вверх, их огромные, образованные сетью крохотных тонких веточек тела. Много лет спустя я вспомнил их в Неаполе, во дворце маркиза Пеллегрини, стоя перед двумя скелетами – результатом научных изысканий этого ревнителя знаний. Маркиз ввел своим слугам (мужчине и женщине) в кровь некий состав, который, разнесенный кровью по всем сосудам, вплоть до мельчайших капилляров, застыл, вызвав смерть этих несчастных, скорее всего мучительную, но чего не сделаешь во имя знаний. Плоть этих жертв науки разложилась, а кости и окаменевшие сосуды остались, и скелеты стояли, окутанные тонкой, похожей на электрические провода сеткой. Печень, как и все остальные органы, к примеру, исчезла, но форма печени легко читалась по сетке сосудов, ее питавших.
Со времен Античности кипарисы связаны со смертью. Греки обносили свои кладбища их черной стеной, плели из ветвей кипариса погребальные венки. Их тихая неподвижность сродни молчаливым надгробиям, а выбившийся из строя кипарис подобен одинокой колонне, потерявшей свой антаблемент. Я любил это дерево, его задумчивость, самоуглубленность, и меня озадачивало пренебрежение, с которым Аптекарь относился к этим благородным живым обелискам.
– Часовые, – пренебрежительно цедил он, – одинаковые, как солдаты в строю. То ли дело олива: каждая – личность, со своим характером, своей повадкой, своей судьбой.
Впрочем, так он относился только к нашим оливам и греческим, а испанские недолюбливал: простоваты. Я оливу тоже люблю, и не только мучительно извивающийся ствол, скрюченные артритом ветви и легкое облачко листвы, парящее над вросшим в землю могучим торсом, я люблю устройство ее листьев: матовые, розоватого серебра с одной стороны и гладкие, блестящие, словно надкрылья темно-зеленого жука, с другой. Именно благодаря им я понял смысл замечания Художника, что метафора – это не выдумка, а точно названое явление.
– Пришпиленный словом феномен, – сказал он и процитировал своего любимого испанца.
Поначалу я не понимал, что он имеет в виду, но однажды обратил внимание на то, как ветер, шевеля листья олив, заставляет их по очереди показывать то лаковую зелень, то розовое серебро. И с мерным колыханием оливковой плантации пришли процитированные Художником строки:
Я задохнулся от точности этих слов, но чувство восторга сопровождалось уколом ревности: почему не я это написал, ведь это так очевидно!
– Потому что не испанец, – хмыкнул Аптекарь, – а вообще-то, ты хоть раз веер в руках у дамы видел?
Как бы то ни было, в отношении кипарисов я с ним согласиться не мог. Часовые! Кто-кто, а уж Аптекарь мог бы взять в расчет, что солдаты только с виду одинаковы. Правда, позже я понял, что Аптекарь не выносит форму как таковую, видя в ней проявление насилия по отношению к личности, будь то со стороны армии, высшего света, богемы или законодателей моды…
Одним словом, я лежал в высокой траве, глядя на кипарисы, мысли мои витали далеко… нет, пожалуй, нигде они не витали, потому что я просто лежал безо всяких мыслей и оттого, возможно, не сразу ее заметил. А может, потому, что в густой тени она была практически не видна: темно-фиолетовые, почти черные, крылья сливались с фоном и словно сами были скроены из этой тени. Бабочек с такой окраской мне видеть не приходилось. Влетев в столб света, она распахнула огромные крылья и замерла предо мной. Не сводя с нее глаз, я поднялся с земли. Бабочка отлетела в сторону и опять остановилась. Медленно, стараясь не спугнуть, я двинулся к ней, и снова, будто играя, она отлетела на несколько шагов. Я даже не пытался ее поймать, я просто бежал за ней по тропинке вниз, а потом по путаным тесным переулкам квартала Рузвельт. Как обычно в это время дня, переулки были пусты, только грязные поджарые кошки с длинными ногами и узкими спинами провожали глазами плывущую между белых стен бабочку и бегущего за ней подростка, чьи новые кроссовки (подарок матушки на день рождения) поднимали в воздух легкие облачка тонкой теплой белой пыли.