Размер шрифта
-
+

Убийственное лето - стр. 40

Или еще, конечно, вспоминаю другого придурка. Из-за ручки и вообще из-за всего. Застываю и целый час вообще не шевелюсь. Например, когда мы с ним гуляли по лугу, я была совсем маленькая, и он держал меня за руку. Лет пять мне было. Ничего не помню ни про этот день, ни про другие, которые мы с ним провели, только помню, как идем по лугу, мне весело, и повсюду желтые цветы. Когда час спустя наконец прихожу в себя – перед зеркалом у нас в комнате со щеткой для волос в руке, я говорю себе, нужно проветриться, с меня довольно. Иногда я забегаю к Мартине Брошар, и мы вдвоем спускаемся к реке и загораем нагишом. Или тащусь через всю деревню к нашему дому, но туда не захожу. Просто смотрю и думаю: интересно, дома ли моя безмозглая мамаша, что она сейчас делает, а потом иду обратно.

Бывает, останавливаюсь возле мастерской и стою на пороге. Пинг-Понг работает на пару с Генрихом Четвертым – собирают разобранный на куски трактор. Оба они потные и перепачканы маслом. Генрих Четвертый поворачивается, чтобы взглянуть, кто пришел, а я говорю:

– Хотела бы поговорить с Робером.

Он спокойно отвечает, даже не здороваясь:

– А кто здесь Робер?

Я указываю на Пинг-Понга, вообще-то он не Робер. Я вычитала в его письмах, что он Флоримон, и мамаша при мне так же его называет. Генрих Четвертый вздыхает и склоняется над мотором. Говорит:

– Ладно, на этот раз – так и быть, но не забудь, что час работы твоего Робера обходится мне недешево.

Пинг-Понг выходит ко мне на улицу и говорит:

– А что, он прав. Не ходи сюда в рабочее время.

Я стою, уставившись в пол, словно пытаюсь сдержать слезы, нежная, как цветок. Он говорит:

– Ну ладно, выкладывай, что там стряслось?

Я отвечаю, не поднимая глаз:

– Я хотела написать записку и оставить, чтобы тебе не мешать. Но я пишу с ошибками, боялась, что будешь надо мной смеяться.

Стоим до скончания века, потом он говорит:

– Я тоже делаю ошибки. А что ты хотела мне написать?

Совсем не волнуется, даже наоборот. Как обидно, что он сын своего папаши-подонка, а папаша этот явился на свет, чтобы я страдала, ну а я явилась на свет, чтобы теперь все они, как один, страдали еще сильнее. Я отвечаю:

– Твоя мать сказала, что ты меня долго не вытерпишь. Все так думают. А еще здесь, в деревне, плохо говорят о моих родителях, будто я стала бог знает кем. Вот так.

Он кладет руки в карманы, немного думает, потом говорит:

– Черт возьми!

А потом спрашивает:

– А кто конкретно плохо говорит о твоих родителях? Мало ему не покажется.

Я отвечаю:

– Да так, люди.

Вижу, он весь кипит из-за того, что я расстроена, но боится меня коснуться, потому что у него руки в масле. Он говорит:

– Послушай, я вовсе не такой, как твои бывшие.

Теперь слезы сами выступают у меня на глазах. Я отвечаю:

– Вот именно.

Разворачиваюсь, иду по обочине, а он меня догоняет. Не обращая внимания на масло, хватает меня за руку и говорит:

– Не уходи так!

Я останавливаюсь.

Он говорит:

– Не знаю еще, как у нас дальше будет. Но мне с тобой хорошо, и пошли они все подальше.

Я смотрю ему прямо в глаза, потом целую в щеку, так, чмокаю по-детски. Киваю, что верю ему, и ухожу. Слышу, как он говорит мне вслед:

– Я вернусь пораньше.

По крайней мере, я знаю, что меня ждет – точно такой же вечер, как предыдущие.

Когда по вечерам он приходит домой, ему хочется только одного – побыстрее оказаться со мной в комнате. Первое время мне приходилось пялиться в потолок перед ужином, после ужина и еще раз утром – до работы. И весь день в своей зачуханной мастерской – это он сам говорит – он только и думает, как бы меня заставить снова этим заняться. Комната его мамаши рядом с нашей, и ночью, когда я кричу, она стучит в стенку. Один раз Микки вышел в коридор, стал колотить нам в дверь с воплями:

Страница 40