Тысяча бумажных птиц - стр. 30
– Кажется, я тебя уже видела раньше.
– Что?
Она пристально смотрит на него.
– Да, это ты. Я тебя видела у озера – на том месте, где мы сегодня столкнулись. Ты сидишь там постоянно. – Она смешно морщит нос. – Обычно ты ходишь в коричневом костюме.
– А что с ним не так?
– Ничего. – Она прыскает со смеху.
Джона думал, что он там невидимый, неприметный. Думал, его костюм – стильное ретро… Он откашливается, прочищая горло.
– Стало быть, ты занимаешься оригами?
– Я художник. Давно работаю с конструкциями из бумаги. – Она грызет ногти; они все обкусаны почти до мяса, лишь на одном пальце отрос длинный ноготь. – Надеюсь, меня пригласят в сады Кью. На будущий год у них намечается большой художественный проект. Несколько больших инсталляций от разных художников.
– Значит, ты зарабатываешь своим творчеством?
– Нет. Приходится брать подработку, чтобы хватало на жизнь. Обычная офисная скучища… делопроизводство. Но иногда я провожу мастер-классы. Гончарное дело. «Искусство для людей с болезнью Альцгеймера». А ты чем занимаешься?
– Я учитель. Преподаю музыку в школе. Большинству моих учеников абсолютно плевать на Бетховена.
Она садится на диван. Соблазнять остальных было просто, как играть гаммы; но теперь все вдруг стало сложнее. Теперь осталась только суровая реальность в ярко освещенной кухне.
– У тебя в доме полный раздрай.
– Я сам в полном раздрае. Извини. Тебе сколько сахара?
– Две ложки.
Он размешивает сахар в кофе, ложка тихонько звенит.
– У меня затяжная бессонница. – Джона все-таки предпринимает попытку. – И синдром беспокойных ног. Почти ничего не помогает. Иногда – прикосновения. Массаж…
– Тебе, наверное, одиноко.
– Да.
У нее слишком пристальный, слишком откровенный взгляд. Джона привык к тому, что он всегда сам контролирует ситуацию, но она смотрит так, словно оглаживает его взглядом… Джона судорожно сглатывает комок, вставший в горле.
– Знаешь, – смеется она, – у тебя не особенно хорошо получается.
– Что?
– Соблазнять женщин.
Он вдруг ловит себя на том, что его губы кривятся в ироничной улыбке. Лицу от нее неуютно и странно.
– Женщинам вроде бы нравится, – говорит он. – Когда в них нуждаются.
– Тебе не идет эта роль. Получается неестественно.
Он хочет спросить, с чего бы она вдруг заделалась знатоком человеческих душ, эта худющая, совершенно непривлекательная девчонка, которой явно не хватает любви. Это видно в каждом ее движении, в каждой позе: как она горбится, как сидит, косолапо вывернув ноги носками внутрь. И все же в ее неуклюжести есть что-то искреннее и сокровенное, словно ее хрупкое тело пытается удержать в себе некий крах или триумф.
– А что будет естественно? Может, музыка? – Она берет в руки гитару. – Сыграй что-нибудь.
Лады до неприличия пыльные. Кедровая дека потерта после стольких поездок в автобусах и исполнений на бис.
Джона чешет ключицу. Его футболка задирается вверх, выставляя напоказ рыхлый живот.
– Она не настроена.
В последний раз он прикасался к гитаре еще до похорон. Хлоя не оставляет попыток вручить ему инструмент; возможно, его билет к ночи секса.
Он неохотно берет гитару и садится на диван. Хлое приходится подвинуться, чтобы освободить ему место. Настраивая гитару, он с удивлением понимает, что в этом есть некое утешение: такой знакомый, такой родной вес, давящий на колено, струны, которые подчиняются его пальцам – или не подчиняются, если не в настроении, – изгиб деки, как будто специально заточенный под сгиб его локтя. Нерешительно, словно с опаской Джона начинает перебирать струны. Пальцы как деревянные, но звук отдается вибрацией в животе, аккорды возникают из пустоты, словно призраки старых друзей. Они складываются в мелодию одной из его песен, но он просто играет, без слов. В песне рассказывается о том, как Одри рыщет по букинистическим лавкам в Саут-Бэнке. Для припева Джона позаимствовал строки из Эмили Дикинсон