Тяжелая рука нежности - стр. 22
Видите, какой добрый был Шамшин и какой свирепый у меня был дядька-поляк?
Но знаете, я благодарен дядьке по двум очень важным пунктам.
Во-первых, именно он нарек меня Максимом, причем попадание было настолько точным, что, как мне рассказывали, весь семейный консилиум сразу перестал спорить и галдеть, так как понял, что я таки и есть Максим и никто другой. До сих пор дурно от мысли, что меня могли назвать Лёней, например. Нет, я ничего не имею против имени Леонид, но я же Максим, а не Леонид, возникла бы путаница.
А про второй пункт, по которому мой свирепый крестный дядька заслуживает благодарности, рассказала мне мама.
В общем-то, я и появлялся на этот свет нелегко – видимо, никак не мог понять, зачем менять уютное, теплое, беззаботное местечко на вечное бродяжничество, поэтому чуть не довел мать до насильного моего, медикаментозного уже, изгнания из рая.
Когда все обошлось и меня таки выперли, и смотрел я на мир, как говорят, совершенно ясными глазами и даже не плакал, потрясенный людским вероломством и насильственным переселением безо всяких пожитков и одежды в мир, который мне не нравится, маме моей было совсем нелегко. Все жалеют изгнанных из рая, но как-то не задумываются, каково было раю без Адама и Евы. Ходили, наверное, грустные лёвики, таскали рассеянно уже никому не нужных ягнят за шкирки, понимая, что скоро их всех упразднят…
Так вот, когда изгнавшая меня из рая мама открыла глаза, первым, что она увидела, были огромные гладиолусы.
Мама говорила, что таких цветов она не видела никогда в жизни. Гладиолусы были настолько пышны, величественны и огромны, что казались похожими на деревья. Их даже поставили не в вазы или горшки, а в ведра, и казалось маме моей, что макушки гладиолусов достигали потолка.
Все эти цветы пронес в палату мой плохой дядька, свирепый художник-поляк, чью фамилию я не могу назвать.
Потому, как ни сердились на него потом – ведь даже имя его было нарицательным в нашей семье, став обозначением чего-то страшного, вроде бабайки, – гладиолусы эти ничто и никто отменить не смог.
Тридцать пять с лишним лет уже пышно цветут они, туго наполнив собой десятилитровые ведра.
И кончики их так высоки, что достигают потолка белой июльской палаты.
Какая странная, необычная, дурацкая судьба мне досталась.
Живу в своем мире и вижу, что мир вокруг становится похожим на него. Как так может быть? Но ведь может.
Чудесная судьба.
Быть странным, нелепым и все равно выживать, любить, уповать только на удачу, которая, уставшая уже, по-прежнему верна и не изменяет. Значит, нужен этому миру… Зачем?
Не удивлюсь уже, если завтра возле моей двери появится Хайди Клум с бутылкой или просто бандиты с дрекольем. Бывали ситуации и необычнее.
Я могу уйти сегодня, завтра – слишком много риска порой. Глупого. Ненужного? А что настоящего в этой жизни, кроме любви?
Ждать ее, хранить душу – топливо для нее. Тогда и уйти не страшно.
Было бы только несколько минут – полежать зреющей осенью на опавшей листве, закрыть глаза, чтобы тоньше почувствовать невидимое, и легко выдохнуть в медленно поднимающееся небо облачко пара из губ, как в холода на оконное стекло: «Жизнь прекрасна…» Любая. Любимой бы оставалась.
Пусть с этим выдохом душа и уйдет.
Будьте счастливы, все живые!
Четыре часа утра. Не сплю. Много говорил с другом по телефону, курил и выпил ведро чая. День какой-то выпал смешной, к вечеру пригласили работать в пляжный ресторан, и я сидел на пляже, жуя огромный, пахнущий дымом стейк, которым угостила меня веселая девчонка-продавщица. Я смотрел на воду и пароходы.