Ты взойдешь, моя заря! - стр. 73
– Бьюсь об заклад, Фальстаф, – отвечал поэт, – твои фабрики будут чудотворнее вымысла. Не вмещаются они в моем воображении… А как наши москвичи живут? Все еще не вышли из пеленок немецкой метафизики? Ох, уж эта завозная философия… ненавижу… – не то шутя, не то всерьез перебил себя Пушкин и хитро улыбнулся. – А со страниц долготерпеливого «Вестника» проповедуют ту философию московским просвирням?
– Философы наши действительно витают в эмпиреях, но журнал ждать не может. Если бы ты сегодня в Петербург не приехал, я завтра выехал бы к тебе в Михайловское. Клянут тебя москвичи напропалую: договоры, мол, Александр Сергеевич подписывать горазд, а журнал ничем, кроме имени своего, украсить не желает.
– Поспешил я с договором, – Пушкин смутился, – и за то был сызнова учен властью предержащей. Не волен я печатать свое маранье, как прочие смертные… Да и нет у меня ничего, – поэт вздохнул, – вот ведь беда какая… Что мне с вами делать, коли ничего у меня нет?
– Ну, кто же этому, Александр Сергеевич, поверит, когда ты целую осень в Михайловском сидел! «Онегин» как?
– Скучает помаленьку. Однако не очень проворен оказался. Размышлять вместе с автором охоч, а типографщиков чурается… – Пушкин искоса взглянул на Соболевского, подбежал к нему, обнял. – Не мне с тобой втемную играть, все равно выведаешь. Изволь, тебе первому отчитаюсь. Из «Онегина» кое-что нового привез. Царя Бориса царь Николай в печать не пускает. Должно быть, торчат уши сочинителя из-под колпака юродивого… Ну, что еще? Мелочи не в счет, их альманашники, не заметишь, растащат. Задумал еще небольшой опыт в роде драматическом. Вовсе неотделанное, правда, но бродит мысль. – Пушкин помолчал. – В прошлом году слушал я в Москве у итальянцев Моцартова «Дон-Жуана», и запала мне мысль о гении и об ученых педантах…
– Если ты в музыку ударился, – перебил Соболевский, – тогда приглядись здесь к одному молодому человеку, которому многие – и сам ученейший муж Одоевский – предрекают обширное поприще…
– Кто таков?
– Наших пансионских помнишь? Был среди однокорытников моих Глинка-музыкант.
– Глинка? – Пушкин задумался. – Нет, не помню. Николая Марковича помню, потом Глебова, который…
– Ну да, – подтвердил Соболевский. – Иных уж нет, а те далече…
– А что говорят в Москве о послании, которое отправил я в Сибирь? – быстро спросил Пушкин.
– Те, кто его знает, стараются поменьше говорить, ради твоего спасения. Ох, как ты неосторожен, Александр Сергеевич!
– Повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить, – поэт махнул рукой. – Подсвистывал я Александру Павловичу до самой его смерти – и, видишь, жив. Авось, ни Николаю Павловичу, ни графу Бенкендорфу тоже не поддамся… Так что же говорят о послании к каторжанам? Только, пожалуйста, без утайки.
– А чего здесь таить? Говорят, что ты исполнил долг за всю Россию, как и должно первому ее поэту.
– И не ругают?
– Помилуй! За что?
– Да, конечно, – согласился Пушкин в какой-то нерешительности. – Только и трудно же приходится первому поэту России, как величают Александра Пушкина заведомые льстецы и фальстафы. Легче бы всего молчать, а молчать ни по чести, ни по достоинству гражданина нельзя… – Пушкин нахмурился. – Едучи сюда, встретил я на станции в Залазах несчастного Кюхельбекера. Мы кинулись друг другу в объятия, но жандармы нас растащили… Вот тебе еще сцена из трагедии отечественной. Ну, угодил ли я Белокаменной хоть «Онегиным» моим?