Размер шрифта
-
+

Ты взойдешь, моя заря! - стр. 40

Опыты и дерзания продолжались. Но и напевы, которые рождались в его воображении, не хотели ждать. В сущности, это были все те же опыты. Песня жила и в городе и в деревне в непрерывном развитии. От песен рождались романсы. Одни из них уходили от столбовой песенной дороги и попадали в болото ложной слезливости. Другие, как романсы Алябьева, по-своему роднились с песней. Алябьевского «Соловья» распевали повсюду. Из Москвы приходили модные романсы Верстовского. Его «Черную шаль», написанную на пушкинские слова, тоже пели и в театрах и на улицах.

Музыка шла разными путями. И родство ее с песней было тоже очень разное. Вся эта музыка жила в одновремении. В ней происходила невидимая глазу, но страстная борьба. Каждый сочинитель ратовал за свое. Но каким же путям идти песне-романсу? Надо было что-то отбирать. Можно было руководствоваться, конечно, родством с народной песней, но ведь и сама песня жила в вечном движении. Следовательно, мало было только отбирать, надо было что-то как главное утверждать…

Давно была выпита последняя бутылка спасительного декокта. Но и славный доктор Браилов помог не более, чем все его предшественники. Наоборот, и эта встреча с медициной не обошлась для пациента без ущерба. Совсем испарился из квартиры несносный запах болотного зелья, а приливы крови к голове настолько усилились, что Глинка стал терять зрение. В один из таких мрачных дней он нашел у Корсака новые стихи.

Прошло два-три дня.

– Слушай, элегия, – сказал Глинка, затащив однокорытника к себе, и, присев к роялю, напел новый свой романс:

Горько, горько мне,
Красной девице…

Родство романса с песней было очевидно. Это было, пожалуй, даже кровное родство, но такое, которое выражается в какой-нибудь одной-другой общей черте. Но зато как типичны именно эти черты! Разумеется, Александр Яковлевич Римский-Корсак вникал не в музыку, а в звуки собственных стихов.

– Ага! – сказал польщенный поэт. – Теперь и ты понял, какие страдания приносит любовь!

– Нет, милый, – возразил Глинка, – есть на свете предметы, которые приносят еще бо́льшую муку.

– А что бы это могло быть? – доверчиво осведомился поэт.

– Декокт! – убежденно объяснил Глинка. – До сих пор, как вспомню, волосы встают дыбом.

– Циник! – взвизгнул Римский-Корсак. – Так-то кощунствуешь ты над святыней поэзии! Никогда не дам тебе ни строчки стихов! – И, уходя, он сразил друга последним аргументом: – Сам ты декокт! И музыка твоя декоктная!

Хлопнула дверь. Последовал полный разрыв. Глинка делал попытки к примирению. Оскорбленный поэт не сдавался.

Может быть, это было к лучшему. Для Глинки настала пора глубоких размышлений. Только он один, блуждая взором по исписанным нотным листам, мог бы объяснить себе, что все начатое им стремится к единой заветной цели. Об этом говорили и набросок родного напева и оркестровые пробы. В набросках напевов настойчиво ищет он столбового пути, по которому будет развиваться русская мелодия – душа русской музыки. Оркестровые пробы свидетельствуют о постижении сочинителем тайн контрапункта, гармонии и полифонии, раскрытых наукой многих поколений для всего человечества. Но чем больше усердствовал в своих пробах музыкант, тем больше стремился постигнуть, где и как осуществятся в новой музыке те истины, которые идут не от западных хоралов, но от русской хоровой песни.

Страница 40