Тут и Там - стр. 3
Он даже делал вялые попытки систематизировать, но воспоминания продолжали возникать хаотично. А так хотелось всё по порядку, начиная с детства, день за днём… Так нет! Среди идеалистической картинки, на которой он с ребятами, – им лет по десять, – вооруженный черным пластмассовым пистолетом, прячется среди высокой травы в поле на краю деревни, поджидая отца, который должен вот-вот показаться на тропинке, ведущей от станции; они возбуждены, осторожно выглядывают, их не должны заметить, пропадет эффект неожиданности, сюрприза; они вместе – он, Колька и Валет; они пригибаются, перебегают, ползут в высокой траве; солнце садится, но до сумерек еще далеко, и поле кажется бесконечным, и тропинка вьётся, убегая куда-то вдаль… вдруг неожиданно возникает заполошно качающийся фонарь – блёклым желтым пятном в темноте, снежные рваные заряды сквозь пятно света, еле видные контуры серых пятиэтажек с редко горящими окнами, манящими, притягивающими… он, прилепившись лбом к холодному стеклу, впитывающий, вбирающий в себя зиму, снега, косую метель, весь этот неухоженный тёмный город на краю света, спиной ощущая тепло съемной квартиры, уют маленькой кухни, теплым желтым пятном висящей в воздухе, в темноте, среди холода, снега и метели.
Воспоминания яркими цветными пуговицами рассыпаны по столу, слайд-шоу, проецируемое мозгом на закрытые веки. И нет больше ничего и никого вокруг, только он и эти яркие, принадлежащие только ему одному картинки. Бесконечная, не прекращающаяся череда…
Мелькнула дроновская комната в коммуналке на шестом этаже – улица Веснина. По почерневшему паркету разбросаны грязные детали разобранного мотоцикла, его остов лежит на боку рядом; стол у окна, «бомба» красного вермута – на донышке, граненые стаканы с опивками на дне, обёртки от плавленого сыра – яркими серебряными пятнышками; дождь за окном – серый, тягучий, капли и наплывы воды по стеклу; вот он, вот Дрон, устало сгорбившись за столом, – пьяно и тоскливо смотрят на ластик дождя, стирающий контуры домов, редких машин и спешащих прохожих на сером ватмане улицы, завороженные неопределённостью происходящего, неопределённостью будущего, своей не пригодной ни на что молодостью.
Почти ночь… Он на горке, под акведуком, сидит на вросшем в землю бетонном обломке, плачет. Спазмы перехватывают горло, рыдания превращаются в вой. На выдохе, задрав заплаканное лицо к черному небу: «Бизо-о-он…» А чуть впереди и внизу, навстречу друг другу, две яркие ленты проносящихся машин по проспекту Мира. Разбросанные в вышине, в темноте светящиеся окна домов. Бизона жалко до невозможности. Андрюха сгорел в три дня, едва перевалив за тридцать восемь. Добрый и мягкий, а вся жизнь – упорство и поступок. И горе, и слезы по щекам, и одинокий вой.
Вдруг откуда-то, резко и ясно: двери лифта, а рядом половой коврик перед дверью незнакомой квартиры, обернут тряпкой, старой, выцветшей, но еще виден синий фон, по которому несутся серебряные ласточки. И оторопь, и новый виток воспоминаний намертво цепляется за эту старую тряпку. Точно такой же материей были обиты козетки на «Чехова». И всплывает комната в полуподвале, дед, читающий под настольной лампой широко развёрнутую газету, а вот и он сам, входит в комнату через высокие двустворчатые белые двери из бесконечно длинного темного коридора с единственной голой лампочкой, висящей на тонком шнуре, в школьной форме, с портфелем и пионерский галстук лихо, набок… И сразу, без перехода, огромный костёр во дворе: жар такой, что плавятся близлежащие сугробы, ревёт пламя, ветер носит по двору пепел и обгорелую бумагу, а с края, чуть сбоку от воющего пламени, остатки козетки и летящие по синему серебряные ласточки. Горит ненужная никому мебель, семья переезжает на новую квартиру.