Тропою испытаний. Смерть меня подождет - стр. 39
К концу дня тридцать первого марта совершенно обессилевший караван добрался до одной из разложин реки Купури. На последнем отрезке пути пришлось бросить часть груза и трех оленей.
Наконец-то коварное ущелье осталось позади! Над нами раскинулось голубым шатром небо. Горы расступились и широкой панорамой окружили стоянку. Вокруг стало светло и просторно.
Лагерь разбили на краю леса, у подножия Джугдырского хребта. На жарком костре варили мясо.
Вечерело. Солнце краем выглянуло из-за сопки и скрылось, озарив своими лучами крутой склон перевала. В стылой дали мутнели отроги.
– Надо ужинать, – говорит Василий Николаевич и кричит проводникам: – Деды, зайдите на минуточку, есть разговор!
Неохота покидать костер. Хорошо возле него, тепло, уютно. Смотришь, как огонь съедает сушник, как в синем пламени плавятся угли, и все тело охватывает ощущение такого блаженного покоя, что не хочется даже рукой шевельнуть.
В палатке жарко. На высоком колышке горит свеча.
– Ужин остынет, – напоминает Василий Николаевич.
Пришли старики.
– Птица затишья ищет – непогоду чует. Однако, буран будет, – говорит Улукиткан, пробираясь на свое место, в дальний угол палатки.
– Одну беду миновали, другая не пройдет мимо. Тронься мы дня на три раньше, проехали бы без помех, – говорит Геннадий, разливая по чашкам горячий суп.
– Тоже правда, запоздали, – отвечает Улукиткан. – Люди часто про время забывают. Посмотри, как в тайге: зима еще не пришла, а зверь уже тепло оделся; на озере еще льда нет, а птица давно откочевала…
– Вы зачем кружки принесли? – спрашивает Василий Николаевич стариков.
– Ты звал поговорить, а без вина разговора не бывает. Пришли со своей посудой, – ответил Лиханов, откровенно взглянув на него.
– Спирта нет, – решительно заявляет Василий Николаевич.
– Есть, – говорит проводник и вкрадчиво улыбается. – Моя хорошо смотри, как твоя спирт наливал в бутылку.
– Глаза малюсенькие, а видят далеко, – смеется Мищенко.
Садимся в круг. В мисках душистое парное мясо. Запах поджаристых лепешек, сухой петрушки, лука и без вина будоражит аппетит. Из спального мешка Василий Николаевич достает бутылку со спиртом.
– Надо бы за перевалом ее распить, да разве с вами не согрешишь? Держите кружки! – говорит он.
Все улыбаются и внимательно следят, как Мищенко делит пол-литра спирта.
– За перевалом тоже положено, не скупись, лучше другой раз придержишь, – замечает Геннадий.
– У вас не бывает другого раза. Осталось-то всего с литр, поставь его сейчас – и весь выхлещете.
– Ты не грози, возьми да и поставь, вот и не тронем!
Василий Николаевич, чтобы не рассмеяться, откусывает лепешку, бросает в рот чесночину и, сохраняя спокойное лицо, долго жует.
Улукиткан, хлебнув из кружки, сузил глаза, поморщился:
– Языку горько, сердцу худо, брюху тяжело, а пьют. Эко дурнину человек сделал себе! – Старик потешно мигает, будто ему запорошило глаза, и заталкивает в рот кусок мяса.
Ужинаем молча. Голод не любит разговоров. Я наблюдаю за Улукитканом. Он сидит, отвернувшись от печки, молча жует мясо, запивая чаем. Как бережно старик держит в пригоршне хлеб! Дорожа каждой крошкой, он подбирает ее даже с пола. Маленькими кусочками он откусывает сахар, подолгу сосет его. Когда ест ложкой кашу, то держит под нею ладонь левой руки, боясь обронить крупинку. Это не скупость, а строгая бережливость, воспитанная всей многотрудной жизнью. Старик хорошо запомнил, какой ценой и какими лишениями платил раньше за фунт муки, за аршин дрянного ситца. Об этом ему всегда напоминают неразгибающаяся спина, больные ноги, распухшие в суставах пальцы, шрамы на затылке от когтей медведя.