Три судьбы - стр. 4
В армию его забрали первым. Чтобы дом не пустовал, он сдал его на два года городской семейке, которая использовала усадьбу вместо дачи, перечисляя деньги на Лехину сберегательную книжку.
Недели через две призвали в армию и меня.
Мы не знали ничего друг о друге больше полугода, пока однажды родители не переслали мне Лехино письмо со странным адресом. Там стоял всего лишь номер полевой почты. Замполит роты, где я служил, объяснил, что, по всей видимости, мой друг служит за границей. А где, трудно сказать. Я написал. Леха ответил. Я снова написал, но больше не получал от него ни единой весточки. Уже перед увольнением в запас родители написали мне, что на Леху пришла похоронка, что вскоре из Афганистана прибыл цинковый гроб, и военкоматовская похоронная команда без излишней помпы закопала его на сельском кладбище, придавив могилку тяжелой гранитной плитой.
Я по приезде домой ходил с одноклассниками на кладбище, читал выбитые на камне строки:
ПЕРЕВЕРЗЕВ АЛЕКСЕЙ ИВАНОВИЧ
02.03.1969—11.12.1987 гг.
И все. Больше ни знака, ни слова, указывающего на то, что Леха не умер от болезни, не продырявлен ножом в пьяной драке, а погиб, выполняя интернациональный долг. Долг! Да кому он должен был в свои неполные девятнадцать лет и за что? За то, что когда-то спившиеся родители подкинули его в детдом? За то, что в детдоме над ним издевались все, кто мог – преподаватели, старшие мальчишки, просто чужие люди на улице? За то, что, не спросив, погнали в эту чужую азиатскую страну? Никому он ничего не должен, и от этого смерть его еще горше и обиднее. Может быть, тогда, на могиле друга, я так и не думал, может быть, эти мысли были навеяны мне ветром перемен? Может быть.
А тогда мы молча помянули Леху, закусили луковицей и черным хлебом. Тризна у гробовой плиты была недолгой, и вскоре мы разошлись, у каждого уже были свои заботы, срочные дела. Лехи не стало, а нам предстояло еще жить и добиваться чего-то в этой пока что неведомой, но прекрасной жизни.
Как-то тоскливо стало в нашем маленьком переулочке без Лехи. Возможно, это было оттого, что я стал взрослей и по-другому смотрел на мирок, где жил до службы в армии. А может быть, потому, что из Лехиного дома подозрительно смотрели на нас новые жильцы – родственники бабки Сани. Они, по-моему, единственные из всех нас, знавших Леху, радовались его гибели.
В поисках лучшей жизни разъезжались по стране мои добрые соседи, и вскоре переулочек наш стал для меня не только тесным и тоскливым, но и чужим. Чужие люди вокруг, чужие разговоры. Чужие воспоминания.
Вскоре и мои родители, так и не найдя в таежном Хабаровском крае того, что искали, продали дом и выехали в Подмосковье, благо что и там вслед за Дальним Востоком начали появляться неперспективные деревеньки, жители которых на пике урбанизации устремились в города, пополняя ряды лимиты. Нашли там хороший дом с большой усадьбой, который обошелся им буквально за гроши. Немного было желающих жить в глубинке, месить там сапогами грязь. Однако в деревне я не ужился, уехал в Москву, трудился на заводе, затем окончил журфак МГУ и теперь работал специальным корреспондентом в редакции одной из центральных газет. Куда только ни заносила меня репортерская жизнь, но с особым трепетом и радостью я приезжал в Хабаровск, на свою малую родину. Поселок, где я родился, располагался в пригороде, и частенько свое свободное время мы мальцами проводили в городе. У каждого были там свои любимые места. Были они и у меня. Парк со стоящей на возвышении старинной церковью Рождества Христова притягивал меня особенно. Вовсе не вера в Бога толкала меня туда, а ощущение причастности к интимному таинству, непонятному и запретному. Частенько, втихую от родителей и друзей, приезжал я сюда, слушал перезвон колоколов, глазел на крестные ходы, особенно любил торжественные воскресные службы. Мне все эти действа были интересны. Интересны хотя бы потому, что все, связанное с церковью, ее служителями и Богом, было для меня, как и для большинства моих сверстников, под запретом. Я лицезрел таинство, происходящее в храме, и воображение мое рисовало такие чудодейственные картины, что я чувствовал себя и художником, и поэтом, и врачевателем человеческих душ, ощущал себя необыкновенным человеком, способным на большие и славные дела. Здесь я мог думать и говорить Богу все, что хотел, и он никогда не прерывал меня. В школе мне говорили, что Бога нет, но я все равно рассказывал ему обо всех своих обидах и чаяниях или просто молча фантазировал. Не знаю, почему, но с тех лет я навсегда сохранил где-то в глубине сердца тихую умиротворенную любовь к храму моей юности.