Три поцелуя. Питер, Париж, Венеция - стр. 22
– Ничего. Со мною ты быстро научишься выходить из себя.
Во сне звонил телефон.
– Привет. Что делаешь?
– Сижу на работе, пью шампанское.
– Я бы тоже хотел так работать.
– Ты не сможешь.
– Почему?
– У тебя совесть. Начнешь открывать бутылку – разбудишь.
– Мне надо с тобой серьезно поговорить, – сказал он таинственно в трубку.
– О каком серьезном разговоре может быть речь, если ты даже не материшься?
– Я-то? – усмехнулся в трубку Антонио и замолк.
Я знал содержание этой тишины. Когда действительно накопилось, мы все больше затыкаем смысла между строк, не произнесенных вовремя, даже молчание не лезет в эту бездну, оттого мы молчим так громко, что не перекричать. Я слышал, как дышит его голос.
– Так серьезно поговорить или помолчать? – открыл я кран, чтобы набрать в чайник воды.
– Да, я хотел заехать.
– Хорошо, во сколько ты будешь? – грел я телефоном ухо.
– Так ты дома?
– Дома, дома. Позвони мне, как будешь рядом, зайдем вместе в магазин, а то мне нечем тебя угостить.
– Жрал, что ли, всю ночь? – пошутил он неожиданно. – Или перешел на хлеб и воду?
– На чай и сухари. А ты, похоже, пил?
– Что, перегар?
– Нет, но окно на кухне запотело, – отпарировал я.
Мне приятны были неожиданные нашествия Антонио. С его приходом в дом поступала приятная атмосфера доброй дружбы, которой от тебя не нужно было ничего, кроме участия. Найдется немного людей, способных вот так запросто рассказать о своих откровенных сомнениях, вытаскивая из себя то немужское, несмелое, незавидное, которое сидит себе в сердце каждого второго, зная, что его-то точно не выгонят, потому что оно находится под покровительством гордыни. Оно сидит и оплетает оверлоком швы неидеальной любви, то прибавляя ходу, то замирая, чтобы поправить зыбкую нить отношений. Чаще всего Антонио приносил с собой пару бутылок сухого. Хотя алкоголь здесь играл не самую главную роль, он скорее был декорацией, на фоне которой любые отношения могли стать ярче или тривиальнее, вспыхнуть или погаснуть.
– Как ты можешь вставать в такую рань? – оголил я свой зрительный нерв и нащупал им в полумраке утра любимую женщину. Она сидела на краю кровати, собирая, словно распустившихся за ночь детей, свои волосы.
– Любое, даже самое холодное зимнее утро может спасти кофе, его крепкие объятия, – не обратила она на меня внимание.
– Черт, я уже ревную, – жмурился я. В окно дуло яркое морозное солнце. Я снова уткнулся в перину.
– Тогда вставай и завари мне чаю.
– Нет, к таким подвигам я еще не готов, – бубнил я в подушку.
– Ладно. Можешь сделать мне бутерброд? Я страшно голодная, – сказала она и нырнула ко мне под одеяло. – Нет, сначала отнести почистить зубы.
– Бутерброд не обещаю, но зубы отнесу, когда они у тебя будут вставные.
– Неужели мы сможем так долго вместе?
– А почему нет?
– Нужна я тебе буду беззубая. Я же не смогу кусаться.
– Замерзла, да? Да ты вся дрожишь, иди, я согрею тебя, моя дрожайшая, – подтянул я стянутое полом одеяло, чтобы завернуть ее тельце.
– Не надо одеяла. Укрой собой.
Я послушно заключил ее в свои объятия.
– Что чувствуешь? – шепнула она мне.
– Легкое землетрясение.
– Только это не земля – это чувства, – всхлипнула она, и я увидел, как слезы застеклили ее окна.
– Ты чего, дурочка?
– А просто так, от зависти к себе самой.
– Некоторые способны делиться только завистью, за неимением других чувств, – пошутил я.